Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это – выплеск души народной, тяга к самодеятельному творчеству. Федор Иванович Шаляпин вспоминал в мемуарах о благотворительных концертах для рабочих, сыгранных им в двухтысячеместном Киевском цирке, и не удивлялся, что зрители подпевали ему не только «Дубинушку», но и оперные арии. Керенский напевал арии из «Аиды», позднее – многие романсы Вертинского. Говорят, что Ленин любил слушать «Апассионату» Бетховена, это не миф ли, призванный обозначить культуру вождя большевиков, ходившего в кепке и державшего руки в карманах брюк. Точно известно, что любил он «творчество» пролетарского поэта Демьяна Бедного (Придворова), писавшего примитивные вирши, рассчитанные на самый низменный вкус. Даже выделил ему комнату в Кремле. Александр Федорович Керенский, отлученный от политики, стал издавать сначала в Берлине, а потом в Париже литературную газету, где, кстати, напечатал первое произведение Берберовой. Прозой в газете заведовал Марк Алданов, стихами – Владимир Ходасевич.
Одними из самых любимых писателей первого русского премьера-демократа были Иван Алексеевич Бунин – до конца жизни и Максим Горький – в период его неприятия большевиков, довольно краткий и прерываемый их успехами. «Начало февраля 1917 г., – писал Бунин о Горьком, – оппозиция все смелеет, носятся слухи об уступках правительства кадетам – Горький затевает с кадетами газету (у меня сохранилось его предложение поддержать ее). Апрель того же года – Горький во главе „Новой жизни“, и даже большевики смеются, – помню фразу одного: „Какой с божьей помощью оборот!..“ Горький, видя, что делишки Ленина крепки, кричит в своей газете: „Не сметь трогать Ленина!“ – но тут же, рядом, печатает свои „несвоевременные мысли“, где поругивает Ленина (на всякий случай)… Конец 1917 г. – большевики одерживают полную победу (настолько неожиданно блестящую, что „болван“ Луначарский бегает с разинутым ртом, всюду изливает свое удивление), – и „Новая жизнь“ делается уже почти официальным органом большевиков (с оттенком „оппозиции Его Величеству“), Горький пишет в ней буквально так: „Пора добить эту все еще шипящую гадину – Милюковых и прочих врагов народа, кадетов и кадетствующих господ!“ – и результаты складываются через два-три дня: „народ“ зверски убивает двух своих заклятых „врагов“ – Кокошкина и Шингарева… Февраль 1918 г., большевики зарвались в своей наглости перед немцами – и немцы поднимают руку, чтобы взять за шиворот эту „сволочь“ как следует. Горький пугается и пишет о Ленине и его присных (7 февраля 1918 г.): „Перед нами компания авантюристов, проходимцев, предателей родины и революции, бесчинствующих на вакантном троне Романовых…“ Осенью 1918 года покушение на Ленина, зверские избиения в Москве кого попало – Горький закатывает Ленину по поводу „чудесного спасения“: ведь никто пикнуть не смел по поводу этих массовых убийств – значит, „Ильич“ крепок… Затем убийство Урицкого. „Красная газета“ пишет: „В прошлую ночь мы убили за Урицкого ровно тысячу душ!“ – и Горький выступает на торжественном заседании петербургского „Цика“ с „пламенной“ речью в честь „рабоче-крестьянской власти“, а большевики на две недели развешивают по Петербургу плакаты: „Горький наш!“ – и ассигнуют ему миллионы на издание „Пантеона всемирной литературы“… Сотни интеллигентов стоят в очереди, продаваясь на работу в этом „Пантеоне“… Авансы текут рекой… Некоторые смущенно бормочут: „Только, знаете, как же я буду переводить Гёте – я немецкого языка не знаю…“ Никакого Пантеона и доселе нет… Есть только тот факт, что „интеллигенция работает с советской властью“, что „умственная жизнь в стране процветает“ и Горький на страже ее…»
В этом отрывке из «Записной книжки» Бунина наличествует масса слов, взятых в кавычки, то есть, по его мнению, не отвечающих реальности. В конце «Записной книжки» он приводит цитату из посмертного дневника Леонида Андреева, писателя истинного и принципиального, с которой я абсолютно согласен: «Вот еще Горький… Нужно составить целый обвинительный акт, чтобы доказать преступность Горького и степень его участия в разрушении и гибели России… Но кто за это возьмется? Не знают, забывают, пропускают… Но неужели Горький так и уйдет ненаказанным, неузнанным, „уважаемым“? Если это случится (а возможно, что случится) и Горький сух вылезет из воды – можно будет плюнуть в харю жизни!»
Взялся за это Иван Алексеевич Бунин… Но известно, что он двадцать лет находился в дружеских отношениях с Горьким, роман которого «Жизнь Клима Самгина» обогатил русскую литературу. Понятен гнев Бунина по отношению к талантливому писателю, изменившему революции и поддержавшему Октябрьский переворот. Иван Алексеевич, порой весьма резкий в своих оценках, не милует и Александра Федоровича Керенского в «Дневнике 1917–1918 гг.»: «Зашел в контору… взял „Раннее утро“. Прочел первый день московского совещания. Царские почести Керенскому, его речь – сильно, здорово, но что из этого выйдет? Опять хвастливое кресноречье, „я“, „я“ – и опять и направо и налево».
Это о попытках Керенского объединить все партии демократического толка. Со стороны они действительно кажутся странными, многим непонятными. Раздражает «хвастливое красноречье», постоянные «я», «я», а это не что иное, как желание утвердиться политиком, берущим лично на себя ответственность за предлагаемое и сделанное, за судьбу громадной страны. Чересчур явный до экстравагантности темперамент часто захлестывал Александра Федоровича и справедливо виделся мастеру слова излишним, впрочем, как и «царские почести» – результат исключительной популярности Керенского. В «Окаянных днях» Бунина, которые были напечатаны после 1917 года, есть своеобразная и точнейшая характеристика Ленина, который приехал в Петроград и поселился в доме еще недавно приближенной к царскому двору балерины Кшесинской, в доме, который ему «никогда не принадлежал», и мудрое предостережение Керенскому колоритной сценкой из сельской жизни: «Лето 1917 года. Сумерки, на улице возле избы кучка мужиков… речь идет о „бабушке русской революции“. Хозяин избы размеренно рассказывает: „Я про эту бабку давно слышу. Прозорливица, это правильно. За пятьдесят лет, говорят, все эти дела предсказала. Ну, только избавь Бог до чего страшна: толстая, сердитая, глазки маленькие, пронзительные, – я ее портрет в фельетоне видел. Сорок два года в остроге на цепи держали, а уморить не могли, ни днем, ни ночью не отходили, а не устерегли: в остроге и то ухитрилась миллион нажить. Теперь народ под свою власть скупает, землю сулит, на войну обещает не брать. А мне какая корысть под нее идти. Земля эта мне без надобности, я ее лучше в аренду сниму, потому что навозить ее мне все равно нечем, а в солдаты меня и так не возьмут, годы вышли…“ Кто-то белеющий в сумраке рубашкой, „краса и гордость русской революции“, как оказывается потом, дерзко вмешивается: „У нас такого провокатора в пять минут арестовали бы и расстреляли!“ Мужик возражает спокойно и твердо: „А ты хоть и матрос, а дурак… Какой же ты комиссар, когда от тебя девкам проходу нету, среди белого дня под подол лезешь?..“ Из-под горы идет толпа ребят с гармониями и балалайкой:
Думаю: «Нет, большевики-то поумнее господ Временного правительства! Они недаром все наглеют и наглеют. Они знают свою публику».
Пожалуй, популярность Керенского, вполне заслуженная, эйфория успеха затмевала для него «толпу ребят», за вдохновенными лицами своих единомышленников из народа не разглядел внимательно, не изучил серую, безликую толпу, жившую по своим законам стадности, в которой легко возбудить самые низменные инстинкты. Брось ей клич: «Грабь награбленное, оно будет твое», и толпа, опьяненная обещанием легкой наживы, сметет на своем пути все и всех.