Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Землячок, значит? – не терпелось мне.
– Ну да. Но самое интересное в другом. Там убийцей женщина оказалась, во как, брат!
– Шерше ля фам?
– Не так, чтоб уж и шерше. Баба деревенская. И детей у неё куча. А пострадавший тёртый был калач, он не одну её вокруг пальца обвёл. Городской альфонс. И чего он на деревенскую позарился? Правда, личиком-то ничего была. Он её сам грохнуть собирался, как и с прежней своей подружкой поступил, а она его раскусила. Пробовала уговорить, он ни в какую. Вот она, когда он зазевался и… Не помню уже, чем его по голове очакушила, но скумекала: на обочину оттащила и в канаву – вроде как автомобильная жертва. Мы в деревне той дня два вместе с журналистом куковали, пока я возился с этим убийством. А статью он знатную накатал. И не приврал ничего. Так что можешь его не опасаться.
– А я и не опасаюсь, но с делом знакомить не собираюсь. И вообще вы бы выходили, Павел Никифорович, чувствую, командирский тон ваш восстановился.
– Я и сам рвусь, но Нонна…
– Врач есть. Выглядите… даже по телефону вполне на пятёрку.
– Скажи ещё на шестёрку, – хмыкнул старый лис. – Ты вот что, Данила Павлович, найди там у меня в столе список, который Петрович давал, и отработай по нему справку. Всех нами допрошенных по этому списку перечисли и их показания приложи. А то, как заявлюсь, Игорушкин меня к себе потребует.
– Будет сделано. Только зацепочка имеется. Я уже и сам этот список разыскивал – Колосухин потребовал.
– И что же?
– Не нашёл.
– Как так! Он у меня, помнится, в стопке лежал на левой… нет, на правой стороне стола. А вечером я, как обычно, всё в ящик… Ты все ящики глядел?
– Все. Я же вам звонил, прежде чем лезть в них? Забыли?
– Да тут не до этого было!
– В ящиках списка не нашлось.
– Ты внимательно, боец, это дело нешуточное?
– Обижаете, Павел Никифорович.
– Если список пропадёт, с меня Петрович голову снимет!
– Приезжайте, ищите сами, – обиделся я.
– Высылай машину.
– Да вы что!
– Высылай. Я тебе говорю, Игорушкин нас растерзает, если список утрачен будет.
– А какой в этом списке теперь толк? Во-первых, там половина лиц давно значилась умершими. Не думаю, что Семиножкину это было неизвестно. Живых несколько лиц. Мы их допросили. Показания этих людей бесполезные, для дела интереса не представляют. Они в глаза крест архиерейский не видели и о его судьбе ничего не пояснили. У меня сложилось такое мнение, что список этот, составленный, кстати, самим Семиножкиным, ценности никакой не представляет. Даже наоборот.
– Что наоборот?
– Думается мне, что коллекционер специально его составил, чтобы нас или кого-нибудь посерьёзнее за нос поводить. От себя угрозу и подозрения отвести. Ищите, мол, крест у тех людей, а я здесь не при чём.
– Всякий факт, даже отрицательный, для следствия имеет важное значение.
– Вот и прекрасно, что вы согласились.
– Я ещё ничего не сказал, а машину мне высылай.
И он действительно сам заявился в тот день в прокуратуру. Я и корил, и ругал себя, увидев его исхудавшим, бледным, но твёрдо стоявшим на ногах, когда он открыл дверь своего кабинета, в котором я к тому времени устроил настоящий вернисаж: ящики из стола повытащил, на полу их расставил, содержимое тут же рядышком разложил. Было на что поглядеть, но он смотреть не стал, бросился враз к сейфу. Час или полтора длился мучительный концерт. На Федонина больно было смотреть. Он опустошил сейф, выволок всё содержимое наружу, раз за разом одно и то же к глазам подносил, листочек за листочком, каждую папку, каждое дело перелистывал, пыхтел как перегруженный паровоз, вытягивающий бесконечные вагоны в гору. Наконец, обессиленный с взмокшим лицом и безумными глазами, он плюхнулся на стул:
– Всё! Украли список! Пропали мы с тобой, Данила Павлович…
Кто его знал или помнил прежнего, на земле перевелись. Так он считал, и не лишены здравого смысла были его убеждения.
Славой авторитетного вора-медвежатника блистал не в этих краях, а у соседей и до войны, а началась она, угодил в Сталинградскую бойню; попав в плен, бежал, а уж у своих был милован и брошен в штрафные батальоны. Здесь молился, как мог, никогда не веровавший, чтобы живым остаться, а если заденет, так сразу, чтобы не мучиться и калекой не мытариться, обузой не быть. И Тот, который наверху, или ещё кто, уже насмотревшись на его страдания, уберегал, щадил первые страшные дни, а через месяц или раньше, поседев как лунь и отдрожав, он и сам устал бояться: не то чтобы верой укрепился, а страх покинул. Проникся одной мыслью, вроде как ударило однажды бессонной ночью перед боем, – никакая молитва по его грешную душу не спасёт; собственная судьба написана не им, а там, наверху, когда и кем неведомо. Ему об этом не узнать, лишь испытать на шкуре. Чего он переживает? И прикипев к этой мысли, заматерев, в каждый бой рвался первым в самый ад, словно смерти искал, а Тот, наверху, насмехался и берёг его ещё неизвестно для каких испытаний или казни. В госпиталях валялся бессчётное число раз, но медвежье здоровье выручало до последнего, пока уже под самой Прагой не угодил он надолго, до самого конца войны на больничную койку. С такими ранениями не выживали: попало ему в голову, в грудь и в ноги – изрешетило всего, дуршлаг для лапши, а не человек. Перемотанный сверху донизу бинтами, словно кокон бабочки, безмолвный, безжизненный, медленно переправлялся на тот свет, временами пятна свежей крови проступали на особо болезных местах сквозь повязки, отмечая этапы приближения неизбежного конца.
Тяжёлых и его свезли уже на советскую территорию, о чём он, естественно, не догадывался, так как, кроме редких стонов, ничем себя не проявлял. Чаще других к нему заглядывала молоденькая санитарка из новеньких, здешних, и ночами её тщедушную фигурку, прикорнувшую на краю койки, замечали раненые. Она первой сделала неожиданное открытие, что кровавые знаки прекратили появляться, пришло время, когда она услышала кроме стонов и зовущий голос.
Война кончилась, а Князеву подниматься так и не разрешали, и от бинтов он был освобождён только наполовину. Он вылуплялся из этой бинтовой оболочки из кровавого когда-то яйца, словно нарождался заново, и новые настроения наполняли его.
Анюта Сёмина кормила его из ложечки, руки пока не слушались больного. Но миновало и это, с медалью на груди вышел из ворот перед новогодним праздником. Полностью оформленный, с двумя костылями и вещмешком на загривке глотнул морозный воздух, и захолонула душа от благости. Только рано солдат почуял избавление от невзгод; пометила его опять или случай подоспел, но только за воротами грохнулся во весь свой могучий рост на предательски скользкой наледи, сломал ногу аж в нескольких местах. Вновь угодил на койку, только теперь уже в городской больнице, куда Анюта к нему и бегала в свободные от дежурств минутки.