Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой-ой, вы уверены, что она сама бросилась? Может, поезд случайно сбил ее?
— Сама, конечно! Она из парикмахерской выскочила, будто готовая на черт-те что. И свидетели говорили, что женщина в темноте под поезд бросилась. Сама она бросилась.
Рупик повесил голову: так вот, оказывается, как жила эта изящная красавица. Одиноко, в нищете и отчаянье. Конечно, скандал со сломанной гребенкой сам по себе неважен, но это стало последней каплей, переполнившей чашу ее отчаяния. И Рупик стал мечтать: если бы он тогда решился с ней заговорить, если бы сумел подружиться, показать ей свою увлеченность, может быть, это дало бы ей хоть какую то радость в жизни. Может быть, он пришел бы в тот вечер на свидание с ней и ждал ее. Она бы не пошла домой, через рельсы, а рассказала бы про скандал с гребенкой ему. Может быть…
Но предыдущая жизнь Жени была совсем ему неизвестна. Почему она, полька, жила в России, как попала сюда, где и с кем жила до Петрозаводска, что довело ее до бедности, одиночества и отчаянья?
* * *
Женя была обозленной националисткой, она хотела разговаривать только по-польски и поэтому не подпускала к себе никого, кроме Рупика. Пришлось ему самому делать перевязки ее страшных ран на культях. Повязки промокали от крови и гноя, он с трудом мог побороть в себе чувство брезгливости. Опыта ему не хватало, его действиями руководила заведующая отделением. Для него, посвятившего себя терапии, эта хирургическая практика была мучением. Он бы и отказался, но перед глазами стоял образ прежней красавицы Жени, он обязан был помочь ей.
И она постепенно поправлялась, раны на культях зажили, перевязки были уже не нужны. Женя слегка окрепла, стала расчесывать свои красивые волосы, а однажды Рупик увидел на ее руках маникюр.
И вот она впервые улыбнулась ему. Сколько он ждал тогда ее улыбки! Тогда… Теперь улыбка была какая-то жалкая.
— Я помню тебя, ты приходил в парикмахерскую.
— Гржина, ты помнишь? Но ведь ты на меня даже не смотрела.
— Смотрела, Я умею смотреть через опущенные ресницы: вот так. Никто не замечает моего взгляда. Я смотрела на тебя, и мне казалось, что ты следишь за мной. Ты мне нравился, ты единственный выглядел интеллигентно. Я все думала: когда этот интеллигентный парень решится заговорить? А ты все молчал.
Боже мой, лучше бы она этого не говорила! Он разозлился на свою дурацкую застенчивость. Вот уж, действительно, интеллигент недотепа! Сказал только:
— Мне скоро надо уезжать на новую работу в Пудож.
Она спросила:
— А со мной что будет?
— Гржина, я пока не знаю.
— Знаешь ты, только не хочешь сказать правду. Вы, врачи, отправите меня в инвалидный дом. Я уже узнавала про этот дом, это приют отщепенцев, там все калеки, как я, там водка, разврат, сифилис и туберкулез.
Да, он слышал обо всем этом, но не хотел говорить ей.
Женя сказала задумчиво:
— Там уж я погибну, наверняка, это будет моя могила. Но мне умереть не страшно, я хочу умереть. Знаешь, мне подарили талон на телефонный разговор, я ночью дозвонилась до мамы, наврала ей, что у меня все в порядке, что я уже мастер, что у меня есть жених, который говорит по-польски. Мама сказала, что будет меня ждать, и мы поедем в Польшу.
— Ой-ой, Гржина, если я смогу… Но скажи, что было с тобой до Петрозаводска?
Вот что он узнал. Она была дочерью польского офицера, арестованного русскими в 1939 году. Ей тогда было три года. Семьи арестованных офицеров привезли в Россию как врагов народа. Она выросла в лагере для интернированных лиц в Воркуте, в тяжелых условиях, навидалась горя и страданий. Ее мать, молодая и привлекательная еще женщина, была объектом насилия многих охранников. Училась Женя мало, с четырнадцати лет работала уборщицей. После смерти Сталина они узнали, что отец, майор Сольский, был расстрелян в катынском лесу. Из лагеря их решили отправить на поселение в Среднюю Азию. Мать увезли, а Женя решила где-нибудь поработать, скопить деньги, чтобы потом вместе с матерью постараться уехать в Польшу. Денег на билет из Воркуты ей хватило только до Петрозаводска, здесь она и осела.
Рассказывая, Гржина все больше мрачнела и закончила так:
— Мама мне рассказывала: когда русские арестовали нас в Польше, она совершенно не знала, куда и зачем нас повезут. Там был советский офицер, очень сердитый, все торопил. Но когда он вышел, то один молодой русский солдат по-дружески посоветовал ей, чтобы она брала с собой побольше вещей, сказал, что они ей пригодятся. Мама потом с благодарностью вспоминала того солдата, потому что мы продавали вещи, и это помогло нам выжить. Но одну вещь мы все-таки не продали — папин парадный офицерский мундир. Папа был майор. Мы хранили его мундир как память о нашей прошлой жизни. Мама отдала мундир мне, и я привезла его с собой.
Тут Женя заплакала и замолчала. Рупик дал ей платок, она вытерла слезы и сказала:
— У меня только две ценности: этот мундир, единственная память о прошлой счастливой жизни в Польше, которую я почти и не помню. И еще мой католический крестик на шее. Мне повесила его мама, когда я была совсем маленькая.
Рупик спросил:
— Ты веришь в бога?
— Да, я католичка. Я молюсь каждый день. А ты веришь?
— Ой-ой, как ты можешь говорить такое? Я же образованный, интеллигентный человек. Как же образованный и интеллигентный человек может верить в бога?
— Что ж, бог один — и для образованных, и для необразованных. — Гржина перекрестилась и закончила: — Матка боска.
Рупик, глубоко неверующий, был поражен, что такая молодая женщина могла быть верующей — при общем распространенном неверии, да еще при такой ее тяжелой жизни. Но он тут же подумал: «Может, именно от такой жизни она и уходит в веру в несуществующее божество». Сам он не только не верил, но вообще не понимал, как другие могут верить в бога.
А Женя продолжала:
— Я верю в Иисуса Христа, нашего Спасителя. Ведь это он послал мне тебя за мою глубокую веру.
Рупик был поражен — вот куда завела ее эта вера. Какой же дорогой ценой этот твой бог послал меня к тебе! Как можно думать, что это он познакомил нас в больнице? Если бы он был, твой бог, он послал бы меня к тебе до того, как ты бросилась под поезд. Впрочем, в этом не бог виноват, а я сам…
А Женя продолжала:
— Я верю в бога и не верю в людей. Я не только не верю в них, я их всех ненавижу. — В глазах под пушистыми ресницами мелькнул огонек дикой злобы. — За что мне любить людей? Но особенно я ненавижу русских. Это вы, русские, убили моего отца в катынском лесу, пристрелили, как собаку; а другие русские топтали мою мать, как дерьмо. Теперь русские загнали меня в угол, как крысу. Я полна ненависти, но у меня есть одна сильная любовь — мой бог.
Пока я поправлялась и привыкала к тому, что у меня нет ног, я часто думала: если люди так издевались над всеми нами на земле, то, может быть, бог даст нам покой на небе. Может, там я встречу своего отца, может, там я опять буду с ногами… Я знаю, что скоро умру, и жду этого, как избавления. А пока моя судьба доживать в страданиях, и лучше мне жить без всякой памяти. Мне не нужна память, кроме моего крестика. — И Гржина поцеловала его. — Но я не знаю, что делать с папиным мундиром. Не брать же в инвалидный дом, там его сразу украдут и пропьют. Знаешь, я решила отдать его тебе.