Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от литературных интроспекций писателей, своих современников, обнаруживших в «револьверном» или «динамитном» терроре колоссальные потенции человековедческой проблематики, Рутенберг имел дело не с фиктивной, а с подлинной реальностью. Он был поставлен в ситуацию нарушителя партийной дисциплины, причем такого, кто якобы совершил наиболее тяжкое и непростительное деяние: подменил самоуправством ясные и четкие инструкции, данные ему свыше. Такие действия члена партии вызывали наиболее суровую реакцию: в них виделся не просто организационный проступок, но некий преступный умысел подрыва идеологических твердынь (об основах партийной эсеровской дисциплины, основанной на подчинении всех периферийных частей центральному органу, см. в статье В.М. Чернова «Террористический элемент в нашей программе», претендовавшей в своем роде на роль теоретического манифеста: Чернов 1902: 2–5). В особенности это касалось, как в данном случае, акта кровопролития.
Убийство Гапона лишний раз подтвердило одну из фундаментальных максим, на которой строилась идеология эсеровского террора: легитимным и морально оправданным считалось такое насилие, которое несло на себе печать высшего партийного благословения, т. е. как бы было включено в план организованной борьбы. Человеческая жизнь – и того, чья кровь проливалась, и того, кто ее проливал, – становилась тем самым элементом в борьбе политических интересов, а сама ее стоимость определялась внешними по отношению к ней целями и ценностями (о связи «высших» партийных целей террора с конкретными мотивами исполнителей в прозе Савинкова см.: Beer 2007). Столкновение Рутенберга с ЦК с предельной ясностью обнажило существование этого института управления жизнью и смертью, сообразуясь с высшими партийными расчетами и интересами.
Из всего этого вытекает, что вопрос об адекватности/неадекватности поведения Рутенберга (то ли проявленном им малодушии, то ли, напротив, принятии единственно возможного здравого решения) отходит на второй план перед моральной и политической неправомерностью действий самого ЦК. Весь ход и последствия этого дела показывают, что «преступление» Рутенберга никак не соответствовало мере его «наказания». Даже если стать на черновско-азефовскую точку зрения и признать его нарушителем партийной дисциплины, то и в этом случае реакция цекистов оставляет впечатление какой-то нарочитой и чрезмерно завышенной суровости. По крайней мере, попытка представить дело таким образом, будто бы Рутенберг совершил нечто беспрецедентное, не укладывающееся в некие представимые и приемлемые рамки, подрывающее самые организационно-идеологические основы эсеровской партии, означала бы откровенную и неприкрытую ложь. Никто иной, как Савинков, принимавший непосредственное участие в вынесении смертного приговора Гапону, а впоследствии, хотя и в меньшей степени, чем Азеф и Чернов, защищавший честь партийного мундира, рисует сцену, где он говорит М. Швейцеру о том, что «царя следует убить даже при формальном запрещении центрального комитета» (ВТ: 87). Допускаемое отступление от дисциплинарного канона (и этот случай в его воспоминаниях не единственный) существует здесь, разумеется, только в потенции, однако сам прецедент тем и интересен, что в сознании одного из ведущих деятелей российского террора понятие «антинормы» имеет, собственно, такие же законные основания, что и понятие «нормы».
Поведение ЦК в случае с Рутенбергом выразительно продемонстрировало те самые качества, в которых Чернов обвинит исключительно левых эсеров: в будущей рецензии на книгу И. Штейнберга «Нравственный лик революции» (1923) он в полемической манере отметит, что в этом сочинении левые эсеры
…открыто каются в том, что виновны в трех грехах: систематического попустительства человеконенавистнической демагогии; принижения этики перед политикой; заклания независимости мнений и личности в революции (цит. по: Морозов 1998: 19).
Между тем все перечисленные здесь грехи, присущие, в глазах Чернова, левоэсеровским лидерам, в истории с Рутенбергом разоблачают его собственный и его единомышленников (М.А. Натансон и др.) партийный стиль. Мы далеки от мысли о каких-либо широких обощениях относительно личных качеств старейшего партийца; вне всяких подозрений остается его отношение к еврейскому вопросу вообще и евреям-эсерам в частности (см. в этой связи, например, недавно изданные мемуары Чернова о восьми евреях – лидерах партии социалистов-революционеров: Чернов 2007); вряд ли также в рутенберговском инциденте играли какую-то роль осложняющие «личные обстоятельства». Как показывает вся эта история, речь в первую очередь следует вести о «кризисе гуманизма» в столкновении верховной партийной воли и конкретно-индивидуальной человеческой «правды».
Спустя некоторое время всем участникам этого столкновения станут понятны мотивы поведения Азефа. Чернов же и после разоблачения «генерала БО» и одновременно крупнейшего полицейского агента будет продолжать упорствовать и отстаивать некую «вину» организатора казни Гапона. В этом странном и явно пристрастном поведении эсеровского идеолога с особой отчетливостью проявится инерция «комитетческой» психологии. Кроме того, вероятно, как реакция на неукрощенного и в конце концов доказавшего свою «правду» «нарушителя партийного устава» в поведении Чернова станет ощутимой его личная неприязнь к Рутенбергу. Так, имя последнего почти не упоминается в черновских воспоминаниях, написанных по прошествии лет («Перед бурей»), равно как в них напрочь отсутствует обращение к «гапоновскому» эпизоду и всему тому партийному скандалу, который он вызвал. И это несмотря на то, что, как свидетельствует опубликованное О.В. Будницким письмо Чернова к Б.И. Николаевскому (см.: Будницкий 1996: 432-39), он и годы спустя не утратил интереса к этой теме. Впрочем, антирутенберговские разоблачительные (или, как сам Чернов их определяет, «оскорбительные») характеристики высказывались им в том письме «не для печати» (там же: 439). В печатной же версии истории эсеровской партии имя Рутенберга бегло связано лишь с боевой подготовкой петербургских «рабочих дружин» (Чернов 1953: 234; Чернов 2007: 383).
Рутенберг, безусловно, хорошо ощущал недружелюбие Чернова и платил ему той же монетой. 25 мая 1913 г. он писал Савинкову:
Когда был у Нат Сергеевны55, пришел знавший о моем приезде «товарищ» Чернов. Я сказал ей, что не хочу с ним иметь никакого дела и что мне неприятно было бы встретиться с ним. От чего она гениально и тактично сумела меня избавить56.
И даже тогда, когда суд над Гапоном и предательство Азефа стали далеким историческим прошлым, Рутенберг хранил память о перенесенных обидах и унижениях со стороны эсеровского ЦК, которые не в последнюю очередь шли от «товарища» Чернова. Когда в 1934–1935 гг. Чернов совершил поездку в Палестину (см. об этом: Хазан 2004b: 324-32), Рутенберг, поддерживавший тесные связи со многими эсерами-эмигрантами, демонстративно проигнорировал этот визит. Из действующих лиц прошлого Чернов встретился в Палестине даже с Маней Вильбушевич, о которой сам же писал как о «главной печальной героине зубатовской эпопеи» (Чернов 2007: 305 и след.), а вот всесильный и влиятельнейший Рутенберг, который вроде должен был проявить приличествующее случаю гостеприимство в отношении бывшего «товарища по партии», от заведомо неискреннего жеста радушного хозяина уклонился.