Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дивно, правда? – сказала она. – Вы ведь рады? Все-таки не каждое Рождество встречаешь в Ленинграде!
Официантки – студентки английского отделения, добровольно вызвавшиеся обслуживать сегодня американскую труппу, – скромно отказывались танцевать.
– Да плюнь, киска, – воззвал кто-то к одной из них, – давай возьмем и расплавим этот их «занавес».
Водка, пособница праздничной атмосферы, постепенно растопила сдержанность представителей Министерства культуры. Каждый из них получил от труппы подарки, и мисс Лидия, которой досталась пудреница, целовала всех без разбора.
– Как мило, как любезно, – говорила она, неустанно созерцая в зеркальце свое одутловатое лицо.
Даже угрюмый Савченко, холодный как лед Санта-Клаус, или Дед Мороз, как его называют в России, казалось, готов был забыть о своем достоинстве – во всяком случае, не протестовал, когда к нему на колени плюхнулась юная хористка и стала целовать, приговаривая:
– Ну что ты глядишь сварливым старым медведем? Ты же просто душка, вот ты кто, мистер Савченко!
Брин тоже нашел слова симпатии для начальника из Министерства культуры.
– Выпьем за человека, которого мы должны благодарить за прекрасный праздник, – сказал он, воздев к небу стопку водки, – за нашего лучшего друга, Николая Савченко.
На что Савченко, утерев с губ помаду, ответил тостом:
– За свободный культурный обмен между нашими странами. Когда говорят пушки, музы молчат, – в сотый раз процитировал он свой любимый афоризм. – Когда молчат пушки, музы слышны.
Радиочеловек из Москвы «Джо» Адамов деловито записывал моменты праздника на портативный магнитофон. Восьмилетний Дэви Бей, которому было предложено высказаться, произнес в адамовский микрофон:
– Здравствуйте все, с Рождеством вас. Папа хочет, чтобы я шел ложиться, но нам здорово весело, и я не пойду. А еще мне подарили кораблик и пистолет, но, вообще-то, я хотел самолет и не столько одежек. Здесь всем ребятам понравится, приезжайте с нами играть! У нас есть жвачка, и я знаю хорошие места для пряток.
Адамов записал также «Тихую ночь, святую ночь», которую актеры, собравшись вокруг елки, спели на такой громкости, что заглушили «умпа-умпа» оркестра из соседнего зала. Актерам подпевали Айра Вольферт с женой. Вольферты, у которых взрослые дети, заказали телефонный разговор с Америкой.
– Сегодня вечером все наши дети соберутся вместе, а завтра разъедутся кто куда, – сказала миссис Вольферт, когда псалом был допет. – Ох, Айра, – она сжала руку мужа, – мне никаких подарков не нужно, лишь бы разговор состоялся.
Разговор не состоялся. Они прождали до двух часов ночи и пошли спать.
После двух рождественская вечеринка постепенно просочилась в соседний зал, «ночной клуб» «Астории», которому по субботам, в единственный день, когда посетителей там больше, чем обслуживающего персонала, разрешается работать после полуночи. Советская манера сажать вместе незнакомых людей не способствует оживленной беседе, и в громадном, мрачном зале, набитом сливками ленинградского общества, было неестественно тихо. Считаные единицы, главным образом молодые офицеры, танцевали под чинную музыку со своими девушками. Остальные – актеры, режиссеры, художники, группа китайских военных, комиссары с тяжелыми подбородками и их разбухшие золотозубые жены – неподвижно сидели за столиками, ко всему безразличные, как будто их выбросило кораблекрушением на коралловый риф.
Мгновенно оценив обстановку, Эрл Брюс Джексон сказал:
– Эй, фрайера, как насчет подбавить жару, чтобы небо с овчинку?
Пятеро исполнителей тут же реквизировали эстраду. Гостиничные музыканты и не думали возражать. Все они были поклонниками американского джаза, а один, приверженец Диззи Гиллеспи, собрал громадную коллекцию, слушая иностранные радиопередачи и записывая музыку на пластинки, сделанные из старых рентгеновских снимков. Джуниор Миньят поплевал в трубу, Лоренцо Фуллер ударил пальцами-бананами по клавишам, Мозес Ламар, громила с лужеными легкими, затопал ногой, отбивая такт, и разинул громадную, как у аллигатора, пасть:
– Grab you’hat, grab you’ coat, leave yo’worry on de do’step…
Эффект был такой, как будто потерпевшие крушение завидели на горизонте корабль. На лицах прорезались улыбки, как развернутые флаги; столики опустели – все ринулись танцевать.
– …just direct yo’feet…
Суворовец-китаец отбивал чечетку, русские теснились у эстрады, завороженные наждачным голосом певца, неотступным барабанным фоном.
– …to de sunny sunny SUNNY… – (пары раскачивались, обнявшись), – side ah de street!
– Зомби-то как дергаются! – заметил Джексон и прокричал Ламару: – Они спеклись, парень, спеклись. Плесни-ка бензинчику, пусть еще веселее скачут. Ла-ба-ди-ди-да!
Миссис Брин, пастушка, с улыбкой взиравшая на своих овечек, повернулась к Лайонсу:
– Вот видите? Мы их прошибли. Роберту удалось то, что не удавалось дипломатам.
На что скептик Лайонс ответил:
– Я так скажу: Рим горит, а скрипки играют.
За одним из столиков я заметил Присциллу Джонсон, товарку мисс Райан, изучавшую российское право и писавшую, по ее словам, статьи о советских любовных нравах. Она сидела с тремя русскими, один из которых, шишковатый небритый тролль с пенистыми черными волосами, плеснул в стакан шампанского и сунул мне.
– Он хочет, чтобы вы подсели к нам, и лучше не кочевряжьтесь, – посоветовала мисс Джонсон. – Он дикарь или что-то вроде того. Но жутко интересный.
Это был грузинский скульптор, несущий ответственность за героические статуи в новом ленинградском метро. Его «дикарство» проявлялось во внезапных диких заявлениях.
– Видишь вон того, в зеленом галстуке? – спрашивал он по-английски, указывая на человека в другом конце зала. – Жалкий трус. МВД. Хочет мне неприятностей.
Или:
– Мне на Западе нравится. Я когда был в Берлине, познакомился с Марлен Дитрих. Она в меня втюрилась.
Двое других, муж и жена, молчали, пока мисс Джонсон со скульптором не отправились танцевать. Тогда женщина, бледная как смерть брюнетка с монгольскими скулами и зелеными миндалевидными глазами, сказала мне:
– Какой отвратительный человечишко. Грязный какой. Грузин, конечно. Эти южане!
Она говорила по-английски с напускной изысканностью, с напряженной старательностью Лизы Дулиттл.
– Я мадам Нервицкая. Вы, конечно, знаете моего мужа, шансонье, – сказала она, представляя мне джентльмена вдвое старше ее, лет пятидесяти с гаком, когда-то красивого человека, со вздутым животом и обвисшим подбородком. Он был загримирован: пудра, карандаш для бровей, чуть-чуть румян.
Когда выяснилось, что я о нем никогда не слышал, жена его была поражена.
– Не знаете Нервицкого? Знаменитого шансонье?
Изумление ее было оправданно. В Советском Союзе Нервицкий – знаменитость, идеал юных девушек, которые умирают от его исполнения баллад. В двадцатые и тридцатые годы он жил в Париже, где пел в кабаре и имел некоторый успех. Когда с