Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем дальше углубляется он за графиней в ее преисподнюю, выпевая за нее слова или мурлыча ее вокальную линию, тем, к его удивлению, более неотделимым от нее становится глупенькое треньканье банджо. Роскошные арии, которыми он мечтал ее наделить, тихо отступают в небытие, и остается всего лишь короткий шаг до того, чтобы вложить инструмент в ее руки. Теперь Тереза не расхаживает торжественно по сцене, но сидит, глядя поверх болот на врата ада, баюкая мандолину, на которой она аккомпанирует своим лирическим порывам; а обок нее скромное трио (виолончель, флейта, фагот) заполняет паузы или вставляет между строф скупые замечания.
Сидя за письменным столом и глядя в заросший садик, он дивится тому, чему научило его маленькое банджо. Шесть месяцев назад он полагал, что его собственное призрачное место в «Байроне в Италии» будет находиться где-то между Терезой и Байроном — между стремлением продлить летнюю пору страстного тела и неохотным пробуждением от долгого сна забвения. Он ошибался. В конечном итоге не эротика взывала к нему, не элегическое начало, но комическое. В опере он не Тереза, не Байрон, не даже некая их смесь: он живет в самой музыке, в монотонном металлическом щелканье банджовых струн, в голосе, который пытается воспарить над нелепым инструментом, но раз за разом послушно притягивается к нему, точно рыба на леске.
Таково искусство, думает он, и вот так оно работает! Как странно! Как чарующе!
Он проводит целые дни в обществе Байрона и Терезы, питаясь черным кофе и овсянкой. Холодильник пуст, кровать не убрана, ветер, врываясь в разбитое окно, гоняет по полу листья. Неважно, думает он, пусть мертвые погребают своих мертвецов.
«У поэтов я научился любить, — на одной ноте до бекар поет резким голосом Байрон, одиннадцать слогов, — но жизнь, как узнал я (хроматический спуск к фа), дело совсем иное». «Трень-брень-дринь», — комментируют струны банджо. «Почему о, почему ты так говоришь?» — выпевает Тереза по долгой, укоризненной дуге. «Брень-трень-дринь», — вторят ей струны банджо.
Ей хочется быть любимой, Терезе, любимой вовек; ей хочется возвыситься до общества Лаур и Флор прежних времен. А Байрон? Байрон сохранит верность ей до гроба, но это и все, что он обещает. «Да не порвем мы уз, покуда живы оба».
«My love»[47], — поет Тереза, растягивая сочное английское односложное, заученное ею в постели поэта. «Трень», — отзываются эхом струнные. Женщина в любви, погрязшая в любви; кошка, воющая на крыше; сложные протеины, бурлящие в крови, вздувая половые органы, заставляя ладони потеть, а голос — хрипнуть, пока душа возносит свои упования к небесам. Вот для чего существовали Сорайа и прочие: чтобы высосать, как высасывают змеиный яд, сложные протеины из его крови, оставив его сухим и трезвомыслящим. У Терезы в равеннском доме ее отца нет, на ее беду, никого, кто высосал бы яд из ее жил. «Приди ко мне, mio Байрон, — восклицает она, — приди, люби меня!» И Байрон, изгнанный из жизни, бледный, как призрак, насмешливо отвечает: «Оставь меня, оставь, оставь, чтоб жить я мог!»
Много лет назад, живя в Италии, он посетил тот самый лес между Равенной и Адриатикой, в который за полтора столетия до него выезжали на верховые прогулки Байрон с Терезой. Где-то там, под деревьями, должно находиться место, на котором англичанин впервые задрал юбки своей только что ставшей женой другого мужчины восемнадцатилетней чаровницы. Он мог бы улететь завтра в Венецию, вскочить в поезд на Равенну, побродить по старым тропинкам для верховой езды, пройти мимо этого места. Он сочиняет музыку (или музыка сочиняет его), но не историю. На тех сосновых иглах Байрон обладал своею Терезой — «робкой, как газель» называл он ее, — сминая ей платья, забивая песком белье (и все это время лошади стояли поблизости, не любопытствуя); так зародилась страсть, которая заставляла Терезу до скончания ее земного бытия в горячке выть на луну, которая и из Байрона исторгла вой, пусть и несколько отличный.
Тереза ведет его; он следует по пятам за нею с одного листа на другой. И вот настает день, когда из темноты долетает еще один голос, которого он до сей поры не слышал и не думал услышать. Судя по узнанным им словам, голос принадлежит Аллегре, дочери Байрона, — да, но из каких тайников его-то души он исходит? «Зачем ты меня покинул? Приходи, забери меня! — взывает Аллегра. — Здесь так жарко, так жарко, так жарко!» — жалуется она, и ритм ее жалоб прорезает голоса любовников.
Ответа на призыв никому не нужной пятилетней девочки не приходит. Некрасивая, нелюбимая, забытая знаменитым отцом, она переходила из рук в руки и наконец была отдана на попечение монахиням. «Так жарко, так жарко! — скулит она в монастырской постели, умирая от la malaria. — Почему ты забыл меня?»
Почему отец ей не отвечает? Потому что он пресытился жизнью, потому что предпочел бы вернуться на свое место, на тот берег смерти, погрузиться в свой стародавний сон. «Бедная моя девочка!» — поет Байрон неуверенно, невольно, слишком тихо, чтобы быть услышанным ею. Сидя поодаль, в тени, трое инструменталистов наигрывают зигзагообразную тему, линейка вверх, линейка вниз — тему Байрона.
Звонит Розалинда.
— Люси говорит, ты вернулся в город. Почему не звонишь?
— Я пока не пригоден для общения, — отвечает он.
— А когда ты был для него пригоден? — сухо осведомляется Розалинда.
Они встречаются в кофейне на Кларемон.
— Ты похудел, — замечает Розалинда. — Что у тебя с ухом?
— Пустяки, — отвечает он и в дальнейшие пояснения не вдается.
Пока они беседуют, взгляд Розалинды то и дело возвращается к его изуродованному уху. Она содрогнулась бы, он в этом уверен, если бы ей пришлось притронуться к этой штуке. Розалинда не из тех, кто всегда готов броситься на помощь. Лучшие из связанных с нею воспоминаний относятся к их первым совместным месяцам: душные летние ночи в Дурбане, влажные от пота простыни, долгое, бледное тело Розалинды, мотающееся из стороны в сторону в судорогах наслаждения, которое нелегко отличить от боли. Чета сластолюбцев: это и держало их вместе, пока все не кончилось.
Они говорят о Люси, о ее ферме.
— Я думала, с ней там подружка живет, — удивляется Розалинда, — Грейс.
— Хелен. Хелен вернулась в Йоханнесбург. Подозреваю, они разошлись навсегда.
— А не опасно ли это для Люси — жить в таком глухом месте?
— Еще как опасно, Люси была бы сумасшедшей, если бы считала, что там безопасно. Но она все равно хочет остаться. Для нее это стало вопросом чести.
— Ты вроде говорил, что у тебя украли машину.
— Тут я сам виноват. Следовало быть поосторожнее.
— Да, чуть не забыла — мне рассказали о суде над тобой. Сведения из первых рук.
— Суде?
— Расследовании, разбирательстве, называй как хочешь. Судя по тому, что я услышала, ты показал себя не в лучшем виде. Был слишком несговорчив, даже агрессивен.