Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не белокрылая и голубокрылая фея, –
Эти две сестры-соперницы, которые открывают миры и небеса
Ослепленному светом ребенку, лишь только он скажет да.
Она – о моя обожаемая муза! –
Не дева иль плачущая вдова,
Одинокая обитательница пустынного монастыря
Или башни без вассалов, которая бродит под сводами,
Произнося чье-то имя; спускается в рыцарские гробницы;
Склоняя колени, широко покрывает плиты бархатом платья
И, приникнув челом к мрамору, изливает со слезами,
В мелодичном гимне свои благородные несчастия.
Нет. – Но, когда ваша скорбь одиноко бредет по лесу,
Видали ли вы там, в глубине, хижину
Под высохшим деревом? Рядом с нею вырыта канава;
Девушка постоянно стирает там ветхое белье.
Может быть, при виде вас, она опустила голову,
Так как, при всей своей бедности, она из хорошей семьи;
Она могла бы, как и другая, в более счастливые дни
Блистать в свете и цвести для любви;
Мчаться в экипаже; бывать на балах, на гуляньях;
Вдыхать на балконе ароматы и серенады;
Или, своей золотой арфой возбуждая сотни соперников,
Видеть лишь одну улыбку среди бесчисленных рукоплесканий.
Но небо с самого начала потемнело над нею,
И деревцо, едва родившись, было побито градом:
Она прядет, шьет и ухаживает дома
За старым, слепым и безумным отцом.
. . . . . . . . раздирающий кашель
Прерывает ее песню, испускает крик со свистом
И извергает кровяные сгустки из ее больной груди.
Я всегда знавал ее задумчивой и строгой;
Ребенком она редко принимала участие
В забавах веселого детства; она уже была рассудительна,
И когда ее маленькие сестры бегали по траве,
Она первая напоминала им о часе,
О том, что пора уже идти домой,
Что она услышала звон колокола,
Что запрещено подходить к каналу,
Пугать в роще ручную лань,
Играя, подбегать слишком близко к птичнику, –
И сестры слушались ее. Скоро ей исполнилось пятнадцать лет,
И ее разум украсился очарованиями более привлекательными:
Прикрытая грудь, ясное чело, на котором почиет спокойствие,
Розовое лицо под прекрасными темными волосами.
Скромные губы со сдержанной улыбкой.
Холодный и трезвый разговор, который, однако, нравится,
Нежный и твердый голос, никогда не дрожащий,
И черные, сходящиеся брови.
Чувство долга рождало в ней важное усердие.
Она держалась рассудительно, выдержанно, не рассеянно;
Она не мечтала, как молодая девушка,
Рассеянно роняющая из рук иглу
И думающая от вчерашнего до завтрашнего бала
О прекрасном незнакомце, пожавшем ей руку.
Никогда не видел никто, чтобы, облокотившись на окно
И позабыв работу, она следила сквозь ветви
Прерывный бег вечерних облаков,
А потом внезапно прятала бы лицо в платок,
Нет, она говорила себе, что счастливое будущее
Внезапно изменилось со смертью отца,
Что она – старшая дочь и потому должна
Принимать деятельное участие в домашних заботах.
Это юное и строгое сердце не знало власти
Тоски, от которой вздыхает и волнуется невинность.
Оно всегда подавляло разнеживающую грусть,
Возникающую бессознательно, очаровательные тревоги
И темные желания, все те смутные волнения,
Этих естественных пособников любви.
Владея вполне собой, она в самые нежные мгновения,
Обнимая свою мать, говорила ей вы.
Приторные комплименты и пылкие фразы
Праздных молодых людей для нее тратились попусту.
Но когда измученное сердце рассказывало ей свое горе,
Ее ясное чело тотчас омрачалось:
Она умела говорить о страданиях, о горькой жизни,
И давала советы, как молодая мать.
Теперь она сама мать и жена,
Но это скорее по рассудку, чем по любви.
Ее мирное счастье умеряется уважением;
Ее муж, уже не молодой, мог бы быть для нее отцом;
Она не знала забвенья первого месяца,
Медового месяца, сияющего только однажды,
И чело ее, и глаза сохранили ото всех
Целомудренные тайны, о которых женщина должна молчать.
Счастливая по-прежнему, она сообразует свою жизнь
С новыми обязанностями… Отрадно видеть ее,
Когда, освободившись от хозяйства, вечером в будни
Часов около шести, не наряжаясь, летом, она выходит погулять
И садится в тени от палящего солнца,
На траву, с своей прекрасной дочкой.
Так текут ее дни с ранних лет,
Как безыменные волны под безоблачным небом,
Медленным, однообразным, но торжественным потоком.
Ибо они знают, что стремятся к вечному берегу.
И при виде того, как тихо течет эта скромная доля,
Кротко уступая влечению долга,
Эти чистые, прозрачные, спокойные, молчаливые дни,
Которые успокаивают от шума и на которых, отдыхают глаза,
Невольно, увы, я вновь впадаю в грусть;
Я думаю о моих быстро ушедших долгих днях,
Бурных, бессчастных, потерянных для долга,
И, о боже, я думаю о том, что скоро настанет вечер! (фр.)]
Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов*
In arenam cum aequalibus descendi
Посреди полемики, раздирающей бедную нашу словесность, Н. И. Греч и Ф. В. Булгарин более десяти лет подают утешительный пример согласия, основанного на взаимном уважении, сходстве душ и занятий гражданских и литературных. Сей назидательный союз ознаменован почтенными памятниками. Фаддей Венедиктович скромно признал себя учеником Николая Ивановича; Н. И. поспешно провозгласил Фаддея Венедиктовича ловким своим товарищем. Ф. В. посвятил Николаю Ивановичу своего «Димитрия Самозванца»; Н. И. посвятил Фаддею Венедиктовичу свою «Поездку в Германию». Ф. В. написал для «Грамматики» Николая Ивановича хвалебное предисловие;[122] Н. И. в «Северной пчеле» (издаваемой гг. Гречем и Булгариным) напечатал хвалебное объявление об «Иване Выжигине». Единодушие истинно трогательное! – Ныне Николай Иванович, почитая Фаддея Венедиктовича оскорбленным в статье, напечатанной в № 9 «Телескопа», заступился за своего товарища со свойственным ему прямодушием и горячностию. Он напечатал в «Сыне отечества» (№ 27) статью, которая, конечно, заставит молчать дерзких противников Фаддея Венедиктовича; ибо Николай Иванович доказал неоспоримо:
1) Что М. И. Голенищев-Кутузов возведен в княжеское достоинство в июне 1812 г. (стр. 64).
2) Что не сражение, а план сражения составляет тайну главнокомандующего (стр. 65).