Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сиди, отдыхай. Там потухло. — Он обернулся на голос и увидел, что подходит к нему женщина с распущенными по плечам волосами, ведет за собой в поводу белого коня и смотрит она совсем не строго, а печально и устало. Подошла, опустилась рядом с Матвеем Петровичем на землю, расправила на коленях длинное платье. Он сбоку смотрел на нее, видел черные пятнышки сажи на лице и на волосах и удивлялся: «Как же она не вспыхнула, ведь по самому по краешку огня скакала?»
— А я Пречистой молилась, Она меня и оберегала… — Женщина поправила длинные волосы, убирая пряди с высокого лба, и губы ее чуть дрогнули в тихой улыбке: — Здравствуй, Матвей Петрович, вот и снова довелось свидеться.
— Откуда ты знаешь, как меня кличут?
— Не удивляйся, я все знаю. И про тебя знаю, и про деревню твою Покровку, я тут всегда рядом пребываю.
— Ты кто?
— Зови меня Марией.
«ДОРОГОЙ ДЯДЮШКА ПО ВАШЕМУ АДРЕСУ МЫ НАШЛИ ХОЗЯИНА ОН ОБЕЩАЛ ПОМОЧЬ ЖДЕМ ЕГО В ГОСТИ ЛЮБЯЩИЕ ТЕБЯ ПЛЕМЯННИКИ».
Молоденький телеграфист принял деньги за отправку телеграммы, громко шлепнул печать и смачно, во весь рот, зевнул, удивленно подняв брови.
— Надо вовремя ложиться спать, молодой человек, тогда и в сон на службе не потянет, — строго выговорил ему Речицкий, принимая и тщательно пересчитывая сдачу.
Телеграфист вскинул на него веселые, с хитрым огоньком, глаза и вежливым голосом сообщил:
— Кто зевает днем, тот не зевает ночью.
Гиацинтов от души расхохотался, оценив остроумие телеграфиста, а Речицкий укоризненно покачал головой — разные все-таки люди были они по характеру. Но это обстоятельство нисколько не мешало проникаться им друг к другу все большей симпатией, хотя вслух об этом не говорили.
Выйдя из городского почтамта, который стоял на Обском проспекте, считавшемся главной улицей Никольска, Речицкий и Гиацинтов не стали останавливать извозчика, чтобы доехать до гостиницы «Метрополь», а тихо и неторопливо отправились пешком — очень уж хорош был зимний день: с легким морозом, с ярким солнцем и веселым скрипом под каблуками молодого снега, выпавшего сегодня под утро.
Проспект жил своей обыденной жизнью: неслись по нему легкие кошевки и санки, торговали магазины, магазинчики и лавки, приветливо распахивали свои двери трактиры, зазывая всех желающих, и слышался громкий смех юных реалистов, возвращавшихся после занятий по домам. И так хорошо было идти, не торопясь и не поспешая, так сладко дышалось морозным воздухом, что не хотелось о чем-то говорить, не хотелось нарушать состояния покоя даже одним словом. И лишь после того, как свернули на Алтайскую улицу, на которой стояла гостиница, Речицкий неожиданно напомнил:
— Сегодня третий день пошел, а господин Скорняков так и не объявился. Может, поторопились, отправив телеграмму Сокольникову?
— Не поторопились, — успокоил его Гиацинтов, — сообщили, что прибыли, сообщили, что нашли и что Скорняков обещал помочь. Мы же не написали, что он уже помог. Подождем.
— В любом случае завтра придется нанести визит в городскую управу, может, что-то удастся выяснить… Хорошо бы связаться с местной полицией…
— Недурно бы, стоит подумать. Хотя… Хотя, по большому счету, господин поручик, дела у нас на сегодняшний день обстоят весьма плачевно. Пойди туда, не знаю куда, и найди то, не знаю чего — крепкая задачка. А скажите честно, только честно, господин поручик, вы искренне верите во всю эту историю? Скорбный дом, сумасшедший, предсказания… Я еще понимаю Москвина-Волгина, он втайне мечтает графа Толстого переплюнуть, но вы… Боевой офицер… Или не смогли отказать Абросимову?
— А вы, Владимир Игнатьевич, дали согласие только из личного интереса. Так? Да вы не отмахивайтесь. Так или нет?
— Ну… Вы правы, кривить душой не буду. Но если бы этого личного интереса не было, я все равно бы дал согласие. Не мог же я Абросимову отказать.
— Дело в том, уважаемый Владимир Игнатьевич, что вы — бывший студент, а я — военный. И отец у меня был военный, и дед, и даже прадед.
— А я внук крепостного, и что из этого следует?
— Да ничего не следует. Крепостной — это так, для красного словца. Учились-то в университете, а там, набравшись определенных знаний, частью нужных, а большей частью бесполезных, человек начинает думать, что он все постиг в этом мире и отныне представляет из себя центр вселенной. Его интересует только собственная персона, и она, эта персона, бесконечно любуясь собой, не имеет никакого понятия ни о чести, ни о долге. Для военного превыше всего — честь и долг, для верующего человека — совесть, потому что он перед Богом предстоит, а для самовлюбленной персоны — только она сама, и чтобы возвыситься, готова на любую подлость. Это ведь ваши сотоварищи, московские студенты, телеграмму послали японскому императору с пожеланием ему победы в войне.
— Я не посылал, я, как вам известно, воевал, господин поручик.
— Да вы не обижайтесь, Владимир Игнатьевич, я же не в укор вам говорю, я размышляю.
— А раньше утверждали, что не любите разговоров на философские темы.
— Это не философский разговор, это разговор про жизнь. А она порою бывает очень мудрым учителем — без философских формул. Когда я в госпитале лежал, в бреду, и собирался умирать, чувство такое пронзило, что умираю и что сил сопротивляться у меня нет, вдруг увидел перед собой девушку, лицо ее увидел… Она взяла меня за руку и повела, и, представляете, вывела! Пошел за ней, и она вывела! Очнулся — живой. Правда, без руки, но живой. А лицо девушки запомнилось, в памяти осталось, и я все время думал — кто она такая, почему в бреду ко мне явилась и вытащила, можно сказать, с того света? И вот, представьте себе, уже после госпиталя, после отставки, я уже служу в Скобелевском комитете, приглашает меня новый сослуживец на именины. Ну что — именины как именины, застолье, речи, подарки… И вдруг она заходит, извиняется, что опоздала, а я смотрю, и у меня даже рука дрожит, ничего не понимаю, будто самого себя потерял. Я же запомнил ее лицо, и вот она передо мной — живая, настоящая! В тот же вечер ей все рассказал и предложил стать моей женой, и она согласилась. Вы можете найти этому материалистическое объяснение?
— Пожалуй… не знаю, что и сказать…
— А я уверен — есть нечто, что невозможно объяснить, и в таком случае возможно только верить, без объяснений. Теперь понимаете, почему я ввязался в эту историю?
— М-да-с… А все-таки вы философ, господин поручик, большой философ, хотя и не признаетесь.
— Как вам угодно, Владимир Игнатьевич. Хоть горшком называйте, только в печь не засовывайте. А чего это Федор на улице делает? Нас ждет? Шире шаг, Владимир Игнатьевич, кажется, мы сейчас услышим новости…
Они уже подходили к гостинице, и хорошо было видно, что на просторном крыльце мечется от одного края к другому Федор, козырьком прикладывает ладонь, закрывая глаза от солнечного света, вглядывается в прохожих на улице и снова мечется. Но вот разглядел Гиацинтова и Речицкого, спорхнул с крыльца и, не дожидаясь, когда они подойдут, кинулся навстречу. Подбежал и торопливо, взволнованно заговорил: