Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Variety Club был тогда что-то вроде кружка особо посвященных внутри шоу-бизнеса. Не благотворительное общество, а какая-то масонская ложа – сборище, которое фактически заправляло индустрией развлечений. Она была до нелепости старорежимной, эта английская концертная мафия. Нас забросило в их мир, чтобы разнести его на куски. А они все продолжали играть в свои игры. Билли Коттон[105]. Алма Коган. Но ты видел, что все эти знаменитости – настоящих талантов-то среди них почти не было – обладали поразительной властью. Кто где должен играть, кто захлопнет двери перед твоим носом, а кто, наоборот, распахнет. И, слава богу, Beatles уже показали им всем, что к чему. Часовой механизм был запущен, так что, когда им пришлось иметь дело с нами, они немножко путались, в какой момент и перед кем вставать на цырлы.
Контракт с Decca перепал нам по единственной причине – из-за того что Дик Роу отказал Beatles. Их заполучили EMI, и он не мог себе позволить совершить ту же ошибку еще раз. Decca была в отчаянии – я вообще удивляюсь, что парня не вышибли с работы. В ту пору они считали, что, как и со всем остальным в “искусстве для масс”, это всего лишь дело моды – подстричь их, почистить, и будут у нас ходить ручные. Но, по сути, нас взяли на борт только потому, что для них было немыслимо лохануться два раза подряд. Иначе они бы нас и на пушечный выстрел не подпустили. Просто из своих дебильных предрассудков. Вся система была одним большим Variety Club – рука руку моет, свои люди, сочтемся. Конечно, в свое время она справлялась со стоявшими задачами, но тут вдруг они врубились – бах, привет, XX век, на дворе уже 1964-й.
События начали развиваться с неимоверной скоростью, как только появился Эндрю. Было немножко такое чувство, что происходящее куда-то убегает от нас, – по крайней мере у меня. Но одновременно ты понимал, что тебя, дорогуша, захомутали и отныне придется скакать в упряжке. Стараться для этого мне поначалу было немного в лом, но Эндрю знает – я раскачивался недолго. Мы с ним мыслили очень похоже: надо придумать, как использовать Флит-стрит в своих целях. Частично вдохновением для дальнейшего стал случай на фотосессии, когда от одного фотографа Эндрю услышал фразу: “Какие они грязные”. У Эндрю порог возбудимости был невысокий, и он тут же решил: все, раз так, отныне они будут получать, что сами видят. Ему внезапно открылась красота противоречия. Он уже занимался битловскими делами с Эпстайном, так что мозгами был далеко впереди меня. Но, должен сказать, во мне он нашел преданного соратника и единомышленника. Вообще даже на той ранней стадии нас уже связывала какая-то химия. Потом мы как следует сдружились, а тогда я смотрел на него так же, как он смотрел на нас: “Эти паршивцы мне пригодятся”.
Журналистами было так легко вертеть, что мы могли вытворять все, что взбредет в голову. Нас вытуривали из гостиниц, мы ссали на стоянке перед гаражом. Вообще-то это получилось совершенно не специально. Когда Билл хочет отлить, процесс у него спокойно может занять полчаса. Господи Иисусе, где только в этом небольшом парнишке столько помещается? Мы тогда отправились в Grand Hotel в Бристоле с намерением получить пинок под зад. Эндрю обзвонил прессу и сообщил: если хотите понаблюдать, как Stones вышвыривают из Grand Hotel, приезжайте к стольки-то и стольки-то – причиной должны были стать наши неподобающие наряды. С умением Эндрю построить журналистов они у нас пыхтели ни за грош. И конечно, после этого полилось, в том числе “Вы разрешите своей дочери выйти замуж за такого?” Уж не знаю, может, сам Эндрю нашептал эту тему кому-то на ухо, а может, то была очередная гениальная выдумка Ланчтайма О'Буза[106].
Мы вели себя несносно. Но эта публика была такой самодовольной. Только хлопала глазами – чем это их шарахнуло? На самом деле это был блицкриг, атака на устои пиара. И неожиданно ты видел перед собой целый заповедник, населенный людьми, которые только и ждут разъяснений и указаний.
Пока мы откалывали все эти трюки, Эндрю колесил повсюду в своем “шевроле импала”, за рулем которого сидел Редж, его голубой бугай-шофер из Степни. Очень неприятный тип. В те дни заработать от рок-репортера четыре строчки в New Musical Express приравнивалось к чуду, но это было важно, потому что существовало только чуть-чуть радио и почти никакого ТВ. И был такой автор из Record Mirror по имени Ричард Грин, который использовал эту драгоценную площадь, чтобы поведать миру про мой цвет лица. Причем у меня даже не было прыщей, которые он описывал. Но для Эндрю это было последней каплей. Он взял Реджа и вломился к человеку в офис. И когда Редж поднял раму и высунул руки Грина в окно, Эндрю сказал ему – тут я опять цитирую по его воспоминаниям.
Эндрю Олдхэм: Ричард, мне сегодня утром позвонила миссис Ричардс, очень обиженная и расстроенная. Ты ее не знаешь – это мама Кита Ричардса. Она сказала: “Мистер Олдхэм, вы можете что-то сделать, чтобы этот человек перестал говорить такие вещи про угри моего сына? Я знаю, у вас нет власти остановить эту чепуху про то, что они якобы не моются. Но Кит чувствительный мальчик, пусть он никогда в этом и не признается. Пожалуйста, мистер Олдхэм, может быть, можно что-то сделать?” Так вот, Ричард, такое дело. Если ты снова напишешь про Кита что-нибудь неподобающее, что-нибудь обидное для его мамы – а я отвечаю перед его мамой, – твои руки будут там же, где сейчас, но с одной большой разницей. Вот этот вот человек, Редж, раздавит этой ебаной рамой твои отвратные ручонки, и ты, мерзкий толстый высерок, еще долго не сможешь писать – и диктовать, на хуй, тоже, потому что твою блядскую пасть будут сшивать в том месте, где Редж ее порвет.
И на этих словах они, как говорится, попрощались и вышли. Кстати, пока я не прочел его книгу, я и понятия не имел, что Эндрю, оказывается, еще жил с матерью во время этих своих подвигов. А может быть, то и другое было как-то связано. Он был умнее и ухватистей, чем козлы, заправлявшие прессой, или начальники фирм грамзаписи, которые головой существовали совершенно в отрыве от происходящего. Просто залетай внутрь и уноси весь банк. Немного как в “Заводном апельсине”. Никаких великих вселенских лозунгов, никакого “Мы хотим изменить общество”. Мы просто знали, что мир меняется и что его можно менять. А эти все так удобно устроились. Аж лопаются от самодовольства. И мы прикидывали, как бы нам еще побольше разгуляться.
Конечно же, все мы с разгону разбивали башку о каменную стену истеблишмента. Но это был порыв, который невозможно остановить. Как когда кто-нибудь что-нибудь скажет, а у тебя на языке самый потрясающий ответ. Ты понимаешь, что, по уму, лучше будет помалкивать, но это необходимо сказать, даже когда знаешь, что для тебя это кончится плохо. Слишком блестящая фраза, чтобы ее не сказать. Ты бы чувствовал, что предал себя, если бы промолчал.