Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фээсбэшник бил ребят. Бил одну ночь и день. Бил даже девушек. Одной пацанке сломал ключицу. «Меня били книгами», – сказал адвокату один пацаненок. Его Ярик ударял корешками старых толстых изданий, завалявшихся в библиотеке милиции. Была твердая, скользкая шафранная обложка «Былого и дум» (острый угол пропорол щеку), а еще бордовый трехтомник советских поэтов-шестидесятников.
Степа, мысленно хихикнув, вспомнил пастернаковское: «О, знал бы я, что так бывает, / Когда пускался на дебют, / Что строчки с кровью убивают…»
Ребятам было не до шуток. Среди бела дня арбатская панкушка с курчавыми темными волосиками и в облупившейся косухе подошла к отделению милиции, засучила кожаный рукав и элементарным движением полоснула себя по запястью. Кровь ее гневно брызнула на порог…
Иосифа доставили в Лефортово.
В одноместную камеру.
На допросы не вызывали.
Он не спал сутки – и ждал.
Задремал. Разбудили. Сказали брать вещи с собой. Провели коридорами под треск раций, вручили паспорт, сказали расписаться. Простились.
Иосиф вышел из тюрьмы на прогретую вечернюю улицу. Неуклюжей походкой каторжника, с которого потехи ради сняли кандалы.
Он медленно шел по улице, думая, что с ним так забавляются. Дошел до киоска, не своим голосом попросил пачку самых дорогих сигарет, неловко достал кошелек, отсчитал. Выпустил первый дымный клубок, закашлялся. И сразу почувствовал все на свете: май, вечер, сво-бо-ду-ду!
Почему его отпустили? Может быть, так легко отпустив его из тюрьмы, спецслужба хотела вызвать у его товарищей подозрение, что он – агент спецслужбы? Ведь пятнадцать человек оставалось в Бутырке. Но это быстрое освобождение вызвало в партии золотую и солнечную радость. Без примесей и теней.
– Ты… ты стал нашим командиром! Ты стал мне старшим братом. Место вождя уступаю тебе!
Ершов крепко расцеловал смуглые запавшие щеки Воронкевича.
Рыжая борода колола пергаментную кожу. Иосиф довольно морщился. Ершов знал цену признаниям. Он долго водил партию по краю обрыва, поднимал на утреннюю молитву, заряжал на бунт. Его сын в числе прочих томился сейчас в тюрьме. Василий колол бородой и смачно целовал ворона как более умного. Он доверял ему власть…
Тем временем за них взялись. Их решили управить – уничтожить.
Как-то после обеда человек сверху встретился с вожаком молодежного движения «Ниша», придуманного властью, и поручил мочить тех, кто борзеет. Мочить не самим, у представителей «Ниши» должны быть чистые, из беленькой кожи перчатки, сладкие и липкие, как сахарин… Мочить надо было, купив для этого темный элемент, – футбольных болельщиков, разбитых на шайки.
Нападали в сумерках.
Ершову сзади дали по голове. Попинали. Он очнулся, поднялся. Тогда бившие вернулись – это были два силуэта с дубинами. Василий убежал.
Следующим этапом забрали подвал.
Рано утром в железную дверь забарабанили.
– Мы не уйдем…
Они принялись обливать друг друга припасенными бутылочками керосина. И сговорились, чуть ворвется штурм – поджечься.
В бункер начали закачивать газ и дым. Внутри растерялись. Удушье! Слезы! Даже самоубийца боится быть убитым… Паника! Дверь вскрывали автогеном. Дверь рухнула. Освободители!
Наблюдателям, оттесненным в сторону, предстала такая картина: одного за другим из подвала выволакивали его защитников. Зареванных, кашляющих до писка, счастливых попаданию на воздух. И между всеми, как мокрая курочка-чернушка, был Иосиф. Заходящийся в надсадном аллергическом кудахтанье.
Их швырнули на газон.
К ним подошел молодой мужик в джинсовом костюме. Блондин.
– Все играем? – спросил он воркующим тоном превосходства.
Они поднимались, отряхивались, издавали смутные горловые звуки, с сожалением осматривали свои одежды, испорченные керосином.
Только Воронкевич воспаленно каркнул:
– Иди своей дорогой!
– Ярик… Ярик! – зашушукались в толпе.
Блондин соорудил губы трубочкой. Тихо насвистывая, он пошел к темному «опелю». Потом замер, резко обернулся, и поднявшиеся с газона одновременно вздрогнули.
Так вот он какой! Они поглядывали на расслабленного, невозмутимого блондина и снова чувствовали безысходную горечь от того, что нельзя покарать этого гада за подлые дела. За избиения. За штурм бункера. За эту его издевку. Выследить. Подкараулить. И размашисто вонзить ему в висок острым углом том какого-нибудь Салтыкова-Щедрина…
Ярик был крепко сбитый, очевидно с хохляцкой кровью, у него торчал клюв.
ТОЖЕ ПТИЦА?
А ведь в этом Ярике кипела ярость той же природы, что и в революционерах. Наверняка кипела ярость.
Черный ворон, оправившись от газа и дыма, вошел в круг друзей и репортеров. Прочистил горло:
– Они отняли бункер. Они убивают нас. Они хотят войны? Они ее получат!
Степа часто задумывался над идеологией НБП. Чего тут хотели? Конечно, они жалели народ. Были народны. Но правильнее всего было назвать их анархистами, мечтавшими о тотальности государства. Диктаторы и маньяки, монстры истории, взаимно грызясь, благословляли их из потустороннего пекла. Или из того чистилища, которое отводят после смерти необычным персонажам. Нацболы желали всемирного дисбаланса, постоянного конфликта, чтобы всегда били шокирующие родники.
Первого сентября Степан пришел на суд над пятнадцатью захватчиками министерства.
Во дворике выделялись родители арестантов, тревожные, будто собрались у школы отдавать детишек в первый класс. Он видел, как ребят выталкивают одного за другим из фургона, быстро проводят в здание. Стоявшие во дворе захлопали в ладоши, но на ветру хлопанье пропало. На суде он наблюдал этих первоклашек, сонливых, смущенных, или высокомерных, или шептавшихся в одной вытянутой клетке с серыми эмалированными прутьями. Менты загораживали отсек, где сидели девочки, и родители суетились, тянули шеи, высоко поднимали брови, пробуя разглядеть хоть краешек дочки.
Директор школы (судья) была разбухшая тетка лет сорока, томная. Завуч (прокурор) был эксцентрик с щеточкой усов, буравивший пустоту острыми глазками. Ребят приговорили. Каждого к пяти годам лагерей.
На улице с прокурором случился приступ. Коверкая слова, клацая челюстями, он закричал на сжавшуюся кучку родителей:
– Коммуняки! Проклятые фашисты! Махновцы вы! Я вас давил и давить буду! Этими вот подошвами!
– Смотри себя не раздави… – бросил ему Ершов, кутаясь в трагическое серое пальто.
Степан смотрел в сторонке и непроизвольно, поджимая губы, хихикал.
Рядом тянул пиво из банки какой-то помутневший, багровый лицом нацбол и напевал-бормотал колыбельную:
– Раздави Давида, Голиаф… Первом делом почта-телеграф…