Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мойше побелел:
– Это моя дочь! Моя! Моя! Моя!
– Бог больше твоего скудного ума, Мойше, и больше твоего, девочка. Это будет мой грех. Я сама поговорю. Решайтесь. И дайте ей на прощание столько любви, сколько сможете…
Фира подслушивала под дверью. Но кроме криков отца основного текста было не разобрать.
Броня за ухо оттащила ее в сад:
– Любишь его?
– Не знаю!
Фира злилась, потому что впервые не могла прогнозировать, думать и крутить, как удобно ей. Этот глупый Иван Беззуб засел занозой в ее голове. Нельзя сказать, что бойкая Фира была лишена мужского внимания. И робкие взгляды возле синагоги, и сальные шуточки ровесников, и тяжелые, полные похоти взгляды взрослых соплеменников и гоев были ей известны и заметны. Но почему этот «адиёт»? Почему его звериная уверенность без намека на флирт или игру так с лету взволновали ее? Иван Беззуб играл не по правилам. Он писал свои. Заново. Прокладывая математическим одержимым умом кратчайшую и самую верную дорогу к намеченной цели без всех романтических соплей и украшений. Это смущало и будоражило одновременно. Он играл предельно честно, нарушив все мировые законы любовной игры. Обычно именно так она себя вела, вызывая священный ужас и полный ступор у ровесников. Такое чувство, что Фира гляделась в зеркало, где незнакомое мужское отражение точно повторяло каждый ее жест. Они думали и действовали одинаково. Это до одури пугало и привлекало одновременно.
Броня схватила Фиру рыхлыми, как дрожжевое тесто, руками:
– Дурочка моя, девочка… Беги! Беги на курсы, в Одессу, в любовь… Тикай отсюда, пока есть хоть один шанс. Иначе как… как я… не простишь себя никогда… всю жизнь. Всю жизнь – вместо, всю жизнь – как у других… Выживи, девочка, вырвись… Вырвись если хоть немножко любишь его или хотя бы себя…
Фира внезапно разревелась:
– Люблю-ю-ю! Бобале, я не знаю почему… Он смешной, я хочу смеяться, когда его вижу, он адиёт, это видно… Но я не могу не думать о нем.
За сорок дней у православных душа новопреставленного навсегда покидает землю, а Фире оставалось ровно сорок дней жизни в подготовке к смене веры, чтобы навсегда покинуть родительский дом. Это была страшная тайна, неведомая младшим сестрам и никому, кроме заговорщиков. Фиру, предательницу, преступницу могли если не убить, то закидать камнями. Мама, бабушка и Йоська относились к ней с пугающей истеричной нежностью, как к безнадежно больной перед уходом в мир иной. Отец почти не появлялся дома, не садился за общий стол, а столкнувшись с Фирой, прятал глаза и шарахался как от зачумленной.
Свою новую судьбу, Ивана Беззуба, она до свадьбы увидит еще трижды и то в сумерках, через щель в заборе. Он попытается просунуть между досок ладонь. Она, решившись, погладит его горячие шершавые, изрезанные вечными экспериментами пальцы и почувствует, как его жар переливается в ее руку. И шепот еле различимый через дыхание: «Я люблю тебя, не бойся, я все устрою, я люблю». Фира ничего не соображала от волнения. Она бродила по дому, пыталась вышивать и путалась в цветных квадратиках орнаментов, буквы в книжке прыгали и расплывались, она проваливалась в сон как в спасение, бродила с тяжелой головой по саду и прислушивалась, прислушивалась к улице. А вдруг сейчас? Она уже знала, что несмотря на крупную фигуру, Ванька Беззуб двигался мягко и беззвучно, как кот.
Через положенные сорок дней на подготовку к обряду, которую никто не проводил благодаря дедушке Беззубу и его пожертвованиям, Фира крестилась и венчалась в один день. Ничего не соображая от усталости, слез и волнения, путая слова «верую» и сдерживая головокружение от курящегося ладана. Влюбленный адиёт Ванечка стоял рядом.
Он своим инженерным умом рассчитал все ходы, варианты и маршруты. Оставаться с выкресткой в Никополе – нельзя. Уже к вечеру будут знать, а значит – каждый выход из дома – угроза для жизни Фиры. Соплеменники такого предательства не простят. И месяца не пройдет, как в газетах появятся заметки об убийствах, пропажах и побоях выкрещенных евреек. Их ждет новая жизнь, полная солнца, неба и ветра. В кармане – два билета первым классом. «Сестра», колесный буксирный пароход, был ровесником Фиры и таким же красивым. За эти сорок дней он успел дважды сходить на нем в Одессу и изучил и судно, и маршрут – паровая машина развивала мощность до трехсот лошадиных сил. Колеса взбивали в пену маслянисто-синюю воду и несли по Днепру на скорости десяти узлов тринадцать человек экипажа и сто четырнадцать пассажиров первого, второго и третьего класса. Он высмотрел лучшую угловую каюту для их первого совместного путешествия.
Новоиспеченная раба Божия Ирина Михайловна Беззуб, ошалевшая, оглушенная таким поворотом судьбы, вышла из Никопольского Свято-Покровского собора. На венчании были только отец и дед Вани. После, на прощанье, дед перекрестил пару и заглянул Фире в глаза, а потом обхватил своей лапой за голову, притянул к себе и прошептал:
– Не дай ему пожалеть, слышишь? Ни дня чтоб не жалел! И помни, жидовка, никто не обещал, что будет легко.
Фира отстранилась и посмотрела ему в глаза:
– А я не пожалею?
Она повернулась к Ванечке и попросила:
– Пошли пешком.
Он согласился, подхватил чемодан. Мимо гостиницы Милкова – на берег Днепра, повернуть направо вдоль частной пристани пароходства Кумана и Шавалды к государственной, РОПиТовской – Российского общества пароходства и торговли.
Она почти вприпрыжку скачет по дощатым ступенькам, как будто нечаянно задевая плечиком горячий белоснежный рукав ее мужа, и думает только о том, что от каждого ее случайного касания Иван дергается, как от удара кнутом, и, притормозив, смотрит на нее совершенно звериным жадным взглядом. Она наконец-то рассмотрела, какие у него глаза – зеленые с янтарно-желтыми всполохами. И вообще ее Ванечка – самый красивый. Огромный, высоченный, с соломенными густыми волосами. И никакой не увалень, это одежда дурацкая, всегда мешком, не по моде, портила его широкие плечи. Она рядом с ним как котенок или птичка, еле достает до плеча. Ее узкая белая ладошка утонула в его шершавой горсти.
Ханка пряталась в кустах набережной. Она смотрела на Никитский рог и кусок казенной пристани, откуда была виден белый борт «Сестры», курсировавшей из Александровска в Одессу.
– Мам, вон она! – Ханка прихватила ладошкой рот Йоське – в толпе, по лестнице, с саквояжем в руке в Брониной единственной нарядной шали с шелковыми кистями шла, отрываясь по-живому от семьи, ее херцале[3] и кецале, ее Фира, ее первый ребенок, которого она никогда больше не увидит. Ханке останется карточка и свежая могилка со старым именем.
И пока Йоська рвется и рыдает в мамину юбку, «отодвинься!» – то ли прорычит, то ли простонет Ваня Беззуб, когда толпа прижмет Фиру у трапа прямо к его груди. Он был прав – оба еле дотерпели до каюты. Захлопнув дверь и бросив чемоданы, они вопьются в губы друг друга и начнут прикасаться, познавать, сжимать партнера, обрывая пуговицы и петли. «Стыд-стыд-стыд» останется в прошлой жизни, на Никопольской пристани.