Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды на концерте ведущий объявил их как «Джим Моррисон и группа «Дорз»». Когда он возвращался за кулисы, Джим преградил ему дорогу и сказал:
— Мы не будем выступать, пока ты нас нормально не объявишь. Мы — единая команда, мы все — «Дорз»!
Каждый раз, выходя на сцену, он, в первую очередь искал в толпе ее глаза. Он успокаивался, расслаблялся и начинал петь только когда находил этот нежный, манящий и ласковый взгляд. Пам всегда была в зале во время их выступлений. Она подпитывала Джима эмоциями, адреналином и энергией. Они словно обменивались тайными посланиями на зашифрованном, понятном лишь им двоим, языке. Эти незримые письма хранились под ее сердцем. Она бесконечно любила его песни, его голос, его манеру, каждое слово и движение, каждый взгляд, каждую пропетую им ноту. А он, купаясь в записках от поклонниц, пел только для нее одной. В переполненном зале они умели оставаться наедине. И это было их тайной. Они не говорили об этом вслух, но оба знали, что их души умеют соприкасаться и кружиться под музыку в медленном танце. Они притягивали друг друга с неимоверной силой. Однажды она спросила:
— А ты променял бы меня на славу и деньги?
Джим, немного подумав, ответил:
— А зачем? Ведь тогда мне будет не с кем этим всем поделиться. Да и потом… откуда возьмется слава, если у меня не будет Музы?
Впервые это случилось на одной из репетиций. После того, как ребята записали «Indian Summer», они решили немного расслабиться. Робби, Джон и Рэй курили травку, а Джим предпочел принять кое-что посильнее. Проглотив таблетку, он сел на пол, зажмурился и стал ждать… Сначала появился звук — глухой, утробный — он шел откуда-то издалека. С каждым мгновением приближаясь, звук будто врастал в барабанные перепонки. Он заполнил все вокруг, стало тяжелее дышать. Джим почему-то боялся открыть глаза. Он не мог понять происхождение звука, но его не покидало странное ощущение, будто он уже слышал его однажды, когда-то очень-очень давно. Постепенно к звуку начали прибавляться другие: тонкое дребезжание, металлический звон и тяжелый стук, будто били в плотный барабан. Все это сплеталось в замысловатый узел, сливалось в мощнейшую по своей энергетике мелодию. Музыка нарастала, она была уже настолько ощутима, что обретала форму, цвет и даже вкус. Солоноватый вкус западного ветра. Джим стал различать в этом потоке голоса. Слов было не разобрать, но он подпевал. Вдруг Джим почувствовал, что кто-то берет его за руку. Он ощутил прикосновение сухих теплых пальцев. Кожа была шершавая, но отчего-то было удивительно приятно трогать ее. Джиму очень хотелось посмотреть на того, кого он держит за руку. Он открыл глаза. Музыка резко замолкла, и на смену ей пришли истеричные всхлипывания друзей.
— Ну ты даешь, старина! Мы над тобой здорово поугорали… Ты по стенке сполз и, представляешь себе, пел! Подвывал что-то такое невнятное…
— Да, сразу видно — настоящий музыкант всегда музыкант.
— Ребята, я понял… — отрешенно произнес Джим.
— Что ты понял? — усмехнулся Рэй.
— Песню нужно перезаписать.
— Зачем?! Может, тебя с таблеток еще не отпустило? Вот чудак…
— Ей не хватает глубины. Мне был знак. Мне открылось что-то. Пока не пойму, что именно. В общем, я решил, что песню нужно перезаписать.
— Ну, раз уж ты решил, то давай, колдуй.
— В глазах Джима мелькнули два огонька, он подумал: «Именно так. Я должен колдовать. Музыка — это мое оружие и мое колдовство».
— Почему ты никогда не рассказываешь мне о своем прошлом? Мне было бы интересно узнать о твоем детстве — спросила Пам.
— Я живу сегодняшним днем и не люблю говорить об ушедшем. Иногда мне хочется вынуть из себя память и выкинуть куда подальше. Я вообще не люблю о чем-либо вспоминать, я люблю свое настоящее. Что-то из ушедшего звучит во мне сейчас. Но это я отношу к настоящему. А вспоминать что-то специально — не для меня.
— Детство. Он похоронил свое запыленное детство где-то в кварталах Мельбурна. Он забыл о нем, и оно к нему больше никогда не возвращалось. Он разорвал и выкинул свои детские фотографии, а вместе с ними порвались все нити, связывающие с домом и семьей. Ему просто-напросто не хотелось быть ребенком, он торопился взрослеть, жить, думать и чувствовать. Джим был слишком независим для того, чтобы считаться чьим-то ребенком. Он был всегда сам по себе. В день, когда произошла шокирующая автокатастрофа, он четко осознал, что должен был родиться не в этой семье, не в этом городе, не в этой среде.
Я был чужим изначально. Словно меня перепутали с кем-то в роддоме или подсунули под дверь их дома. Дома, где стены давили и сжимали меня. Там было всегда тяжело дышать. Отец и мать невыносимо раздражали. Они были чем-то вроде сломанного будильника, который постоянно звонит и который хочется разбить. Я терпел, сколько мог, потому что знал, что эти люди послужили материалом для создания меня. Мне проще сказать, что они умерли, чем объяснить, почему я родился у них. Меня обвинят во всех смертных грехах, если я скажу, что не любил ни отца, ни мать. Но ведь и они меня не любили, не понимали и самое главное — не пытались понять. Я просто не нравился им от и до. Моя прическа, моя одежда, мои стихи, моя музыка, мои книги, фильмы, друзья, девушки… Им не нравилось ничего. Изо всех сил они пытались перекроить меня на свой лад и всунуть в свои рамки. Больше всего на свете им хотелось сделать меня таким, как все. А мне больше всего на свете хотелось быть собой, а значит, не быть частью серой, скучной, среднестатистической массы. Однажды я пришел домой после полуночи — мать закатила истерику, а отец дал мне пощечину. Я молча собрал вещи и ушел. С тех пор мы не виделись и вряд ли увидимся когда-нибудь. Я не знаю, что с ними и живы ли они. Но для меня они умерли еще в ту ночь…»
Концерт за концертом, глоток за глотком, затяжка за затяжкой. Джим становился все раскованнее и смелее. Он привык к сцене, стал чувствовать себя свободно, уже не стеснялся ни зрителей, ни самого себя и больше не поворачивался к залу спиной. Все казалось таким легким, сиюминутным, искрящимся…