Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрюша допросил его, велел расстрелять и сказал:
— Грех беру на себя!
Потом созвал сход и говорит мужикам:
— Следить должны!
На колокольне у нас дежурные стояли день и ночь, а у поскотины — караул. Без пропуска ни взад, ни вперед не пройдешь.
Я однажды на покос иду, а пропуск не взяла, забыла. На часах у ворот Микиша стоял. Не пускает меня да и только. Думаю: «Одурел от жары, не узнал». В ту пору так было жарко, что босой ногой на землю не ступи — щекотит подошву.
— Не узнал ли, чего ли? Не дури, докашивать надо.
— Давай пропуск.
— Брось баловать. Ворочаться мне, что ли, за твоим за пропуском?
— Надо, так воротишься.
Знал свое дело Микиша!
— Да ну тебя к чомору, — отошла я от Микиши и перелезла через поскотину. А он стоит и не знает, что делать.
Худо ли, хорошо ли, сгребла я сено, скопнила и прошу Проню:
— Съездим, смечем зарод!
Проне стыдно стало передо мной, он пообещал на один день отпроситься да еще прихватить мужиков. А в этот самый день белые-то и появились.
Как ударил набат да началась пальба, я от ума отстала.
Побежала к волости, а там отряд строится. Проня мне вот так махнул рукой, простился.
Но боя в тот день не было. Белая разведка наезжала. Пугнули их, они и ускакали.
С того дня совсем строго у нас стало. Везде караулы да дозоры. Отрядники спали вполглаза. Слышим-послышим — в Грязнухе опять белые. Вот беда-то! Отступать надо. А наши все надеются: «Вот подойдут отряды из города». Отступать от своего места не хочется.
Проня мой пулеметчиком стал. Пулемет свой он называл «сеялкой».
Однажды я ему говорю:
— Что только и будет, Проня? Вот опять ты воюешь, здоровье тратишь. Я вся истряслась. Все думаю: набегут, снимут наши головушки. Рекруты у нас неученые.
— Помучатся, так научатся.
— Ну, а если белые набегут?
— Пусть сунутся. Я как запущу свою сеялку!
— А что одна твоя сеялка?
— Да мы их гранатами, как рыбу, глушить будем.
Успокоил меня, обнадежил. Я в ту ночь крепко спала. А утром проснулась от пальбы. Кинулась к окошку, вижу, по тракту полным-полно солдат идет.
Ноги у меня подсеклись. Села на лавку, обливаюсь слезами. Поняла, что нету наших, отступили. Проня не простился, ушел.
Сижу, читаю в уме «Живый в помощи вышнего», а мысли путаются, слова все позабыла. «Как же, — думаю, — он без меня отступил? Неужели нельзя было весть подать?»
V
Вскоре прибежала ко мне Андрюшина жена — Катя. Из глаз слезы, как горох…
— Ты что, Катя?
— Как не плакать? Ушли, нас оставили. Что нам теперь будет?
Села на лавку, ревет. А я хожу, прячу куда что. Был кусок духового мыла да тюричок черных ниток, я спустила их под крылечко. Пронины рубахи да свое платье снесла в баню под полок. И шубы туда же затолкала.
Катя говорит:
— И мне надо прятать да самой куда-нибудь уйти. Уйдем, Паня.
Проводила я Катю, заперла двери, окошко, сижу. Прижалась, как заяц, не знаю, что делать. Вдруг Вижу, — мимо окна кто-то мелькнул: «Не Проня ли?» Стучит. Я вышла тихонько в сенки, иду на пальчиках. А это был Кольша Бобошин. Рвет двери и говорит:
— Отворяй, Павла, покаешься, если не отопрешь.
Я откинула крючок: все-таки наш, слободской, чего его бояться…
Кольша схватил меня за руку, торопит:
— Айда скорее задами, пойдем к нам. У нас тебя не пошевелят.
Я думаю: «И верно, у них меня не потрогают». Стала собираться. А он подошел ко мне, за плечи, вот так вот, повернул к себе, глядит в глаза:
— Будешь моей, Паня, сохраню.
Я как засмеюсь ему в лицо. Весь страх прошел. Он говорит:
— Тебя не помилуют, ты за советскую власть высказывалась. Подумай, пожалей свою голову.
А сам плечи мне стиснул и тянет к себе.
— Снасильничаешь — утоплюсь, — говорю я.
— Насильно мне тебя не надо. Да ты ведь, Паня, любишь меня. Я разве не вижу.
— Я, — говорю, — лучше душного козла полюблю.
И в слезы.
Он отошел от меня, за скобку держится.
— Ну, пеняй на себя.
В тот же день всем нам, у кого в семье коммунисты, устроили дерку.
Андрюшиного отца насмерть застегали, а нас с Катей — до беспамятства. Я не сразу далась. Борюсь, глаза зажмурила, только кофта трещит. Всю избили, пока под шомпола легла.
Мне смерть казалась слаще, чем такой стыд.
Опомнилась в сенках у бабушки Минодоры. Меня берегом к ней притащили. Она на берегу жила.
Спасибо бабушке, не бросила меня. Ну, да она нам своя была, тетка моего тяти. Мазь варила, мазала мои раны. А там, где было не просечено, прикладывала картофельный сок. Натрет соку и приложит. Он хорошо жар вытягивает.
Да что греха таить, — и пошепчет, бывало, надо мной. Я хорошо знала… а сейчас только помню: «Зашей рабе божьей Павле рану шелковой ниткой, булатной иголкой, кость бы не ныла, кожа бы не шипела…»
Спасибо ей, она и лечила, и кормила, и убирала за мной.
Дней пять я неподвижно лежала у нее в сенках.
Лежу, думаю: «Куда я деваюсь? Срам оставаться здесь драной, а наши ушли — не догонишь».
А тут еще Кольша пришел вечером, стращает:
— Тебе не то еще будет. В тюрьму вас хотят садить. Будешь моей — сохраню.
Я говорю ему с усмешкой:
— У тебя разве нет своей-то?
Он отмахивается:
— Что мне она! Слушай, Паня, уедем в Сибирь, будем там жить.
— Ты что меня на грех наводишь? Я тебе не…
А Кольша перебивает:
— Развод у архирея выхлопочу… или сам Анну решу.
Не до смеха тогда было, а я рассмеялась.
— Мне тебя, Коля, не надо. У меня свой мужик есть, получше тебя. И не ходи сюда, Николай Викулович. Где у тебя стыд? Я тебя прогоняю, а ты идешь. Какой ты мужик после этого?
Тут он замолчал, повесил голову, брови сдвинул.
— Смотри, Панька! Я не я буду, если твоего Прокопия не зашибу.
Я говорю:
— Ищи ветра в поле!
Бабушка Минодора весь разговор слышала. И, только Кольша ушел, она мне говорит:
— Ты так хуже растравляешь его. Поманивай, он и будет поспокойнее.
— Видеть его не могу, бабушка.
— Вот обожди, вылечу тебя, и ты уйдешь в дальнюю деревню. Здесь все равно тебе не житье. Да и жить тебе не у чего.
И правда. Зерно у нас выгребли, окна и двери высадили. Пол даже изрубили.
Спосылала я бабушку в баньку. Ничего