Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— УУ! — приветствовал их Джо, жестко удерживаясь в позе «морского пехотинца», копируя все неуклюжие прихваты громадных морских псов из фильмов Чарльза Бикфорда[6]в тридцатые, все комиксы про здоровенных Фейганов с бычьими плечами, ту гигантскую тварь, что когда-то гонялась за Чарли Чаплиной с иглой морфия, только современный, в морской фуражке, сдвинутой на один глаз, и со стиснутыми кулаками, с оскалом, обнажившим огромные, немного неровные зубы, ухмыляясь, готовясь драться и калечить.
А из банды выступил Джеки Дулуоз — точно в такой же позе, набычившись, скорчив рожу и вытаращив глаза, сжав кулаки; они нос к носу подступили друг к другу, тяжело дыша и держа паузу, чуть ли не зуб к зубу; вот так они бессчетными стылыми зимними ночами возвращались с матчей и борцовских поединков, из мальчишеских киношек, бок о бок, выдувая ртами мерзлые пузыри пара, и люди глядели на них, не веря своим глазам, не в силах убедиться в темноте, действительно ли Иддиёт Джо и Загг, два здоровенных морпеха, прут по улице, чтобы разнести салуны в пух и прах. Какой-то мелвилловский сон о китобойных городках посреди новоанглийской ночи… Некогда Гас Ригопулос целиком и полностью владел душой Иддиёта — всего-навсего добросердечного простодушного жеребца, сильного, как два взрослых мужика; вился вокруг него, как шаман, выпучив глаза, в летних парках, а Иддиёт по своей доброй натуре подлизывался к нему, пока на самом деле по приказу Гаса вылитым зомби не кинулся на Загга, носорожьи воя, не погнал его по всем джунглям подростковых кошмаров на пустырях после заката; в банде гуляла давняя шутка, что Могучий Иддиёт и убить готов, стоит Гасу слово шепнуть. Теперь же они поутихли немного; у Иддиёта завелась девчонка, он как раз шел к ней на свидание, «Зовут Ритой, — сообщил он им, — вы ее не знаете, она славная девчушка, вон там живет», — и показал, по-своему, по-простому сообщив им, краснощекий франкоканадский здоровяк, крестьянский сын из большой и шумной семьи в двух кварталах отсюда. На голове его снег насугробил маленький осиянный осанной нимб… его аккуратно расчесанные, приглаженные волосы, широкое самодовольное здоровое лицо, полное и сдобное над темным шарфом и огромным теплым пальто новоанглийской зимы.
— И-идьёт! — повторил он, значительно всех оглядев и отваливая своей дорогой. — Увидимся…
— Зырь, как повалил, клепаный Иддиёт, ты видал, как он из школы домой ходит?..
— Эй, Мыш, без шуток — слыхал, чё Джек говорит? Каждый день первым из старших классов вываливает, только дверь в подвале откроется, звонок еще не дозвенел, все в раздевалку, а Иддиёт уже тут как тут — что кошмар твой выплывает, шагами здоровенными, как у лесоруба, пилит по травке, по тротуару, по мостику через канал, мимо киоска, по путям, мимо ратуши — о какой, первый правильный пацан из подвала вылез. Джимми Макфи, Джо Ригас, я, ну, быстрые такие все — мы за Иддиётом только в сотне ярдов телепенимся…
— А Иддиёт уже пол-Муди-стрит пронесся, но он не только домой спешит, уроки делать как можно скорее, потому что у него на уроки шесть часов уходит…
— …а полетел, полетел — мимо салуна «Серебряная звезда», мимо большого дерева у женской школы, мимо статуи, мимо…
— …и вот он… — (Лозон и Загг уже наперебой орут эту информацию Джи-Джею и всем прочим) — …на домашнее задание шесть часов надо, но ему сначала нужно сожрать три гамбургера до ужина и шесть раз в пристенок сыграть с сестренкой Терри…
— …у старины Иддиёта нет времени потусоваться, покурить с толпой перед школой, чтобы Джо Мапл его засек и настучал директору, Иддиёт — самый честный, прилежный, работящий ученик во всех Соединенных Штатах Америки и никогда в жизни ни одного урока не прогулял, и вот он открывает парад по Муди до самого своего дома… Девчонки со своими клятыми банданами и бананами тащатся у него далеко в хвосте…
— Ай да парень этот Иддиёт! Во как прет по снегу. — Джи-Джей уже подхватился и показывал на него. — Гляньте, ему сугробы по самую задницу. И-иддиёт, во даёт, не грусти малышка-а, соль земли просто, пенка на супе, да он — не, говно вопрос, он прекраснейший пацан, что топтал зелень господню, или спасения нам не будет… Чуть-чуть покоя перед смертью, милый боженька, — заключил Джи-Джей, перекрестившись, а все посматривали на него краем глаза и ждали следующего прикола.
И этот яркий и веселый перекресток на четверть часа принадлежал только им, а они стояли и трепались в юности дней своих в родном городке.
— Ну, что скажешь, Загг, — вдруг выпалил Джи-Джей, грубо хватая Загга, притягивая к себе и зажимая ему голову, — потом взъерошил ему волосы и рассмеялся. — Старый добрый Загг, стоит все время в стороне и широченно улыбается… золотой ты парнишка, Загго — Даже у Скотти в зубах не больше золота, со всеми его делишками с Пацаном Фаро, чем в тебе, с твоими чокнутыми окосевшими глазами — они у тебя только в рот смотрят и сияют, вот такой ты, Загг, это кроме шуток… В интересах чего, рыг дрыг, — и несколько раз задрал ногу с похабным значением. — Тебе голову нужно зажать в несколько раз сильнее, пока не запросишь пощады у Турко Джи-Джея, Чертова Чуда Лоуэлла в Маске, а он тогда решит, отпускать тебя и даровать тебе пощаду или нет — назад, джентльмены, дайте мне поставить Загго Христаради Дулуоза на его клятые колени раз и всемогуще навсегда…
— Глянь, шесть тысяч ребятишек скупают у Детуша все леденцы и карамельки — даже косточки в них жуют — Комиксы… Нет, что за жизнь, если вдуматься, а? — А все ребятки выстроились в очередь у Буавера в субботу вечером и ждут своих бобов, на холодном ветру, эй, Мыш, полегче, — сказал Загг из-под захвата.
Все вшестером они стояли на перекрестке, Заза в смешной неистовой кошачьей ярости; Винни вдруг расхохотался и хлопнул Елозу по спине, заорав своим густым надломленным в горле голосом:
— Юный Елоз из доброй старой Бельгии, ну ты и сук-ки-сын! — а Скотти думал себе: «Можно подумать, они дадут мне в долг денег и распишутся в пустой строчке, чтобы летом у меня была машина, да ни в жисть»; Джек Дулуоз сиял, зря в голове золотистую вселенную, а глаза пылали; Мыш Ригопулос кивал себе, окончательно уверяясь, что все на свете завершится, и завершится печально; а Альбер Лозон, мудрый, молчаливый, потрясный, беззвучно сплевывал сквозь зубы сухую снежинку слюны, отмечая общее примирение, с ними ли, без них, там или не там, дитя, старик, самый из них милый; и все шестеро стояли, наконец примолкнув, расправив плечи, и смотрели на свою Площадь жизни. Не грезя ни разу.
Ни разу не грезил я, бедный Джек Дулуоз, не так ли, что душа мертва. Что с Небес нисходит благодать, священные служители коей… Ни один доктор Горшок Помойка мне такого не скажет; никаких примеров-напримеров под моей первой и единственной кожей. Что любовь — это наследие и двоюродная сестра смерти. Что единственной любовью может быть лишь первая, единственной смертью — последняя, единственной жизнью — та, что внутри, а единственное слово… навсегда застряло в горле.
Случилось это на танцах. Бальный зал «Рекс»; с гардеробщиками в стылом вестибюле, окно, ряды вешалок, на половицы стряхивается свежий снежок; вбегают розовощекие девчонки и симпатичные мальчишки, парни щелкают каблуками, девушки на высоких каблучках, короткие платьица тридцатых годов не прикрывают сексапильных ножек. Мы, подростки, с трепетом сдали пальто, получили латунные кругляши, вошли в величайший вздох бального зала — все шестеро со страхом, с неведомыми печалями. На подмостках оркестр, молодая банда, какие-то семнадцатилетние музыканты, теноры, тромбоны; пожилой пианист; молодой руководитель; заиграли скорбную жалобу баллады: «Дым моей сигареты плывет к потолку…[7]Танцоры сошлись, пригласились, заторкали ногами; пудра на полу; огни замигали горошком по всему залу, а сверху, с балкона, сидели и смотрели невозмутимые молодые наблюдатели. Шестеро мальчишек стояли в нерешительности у входа, неотесанные, глупенькие; тупо скалились друг другу, ища поддержки; пошли, то и дело тормозя, по стеночке, мимо дамочек без кавалеров — цветочков несобранных, мимо холодных зимних окон, стульчиков, мимо компаний других парней, лощеных и затянутых в воротнички; вдруг — компашка джазовых стиляг: длинные волосы, брючки с защипами. По залу вместе с горошком огоньков медленно кружила птица печали, пела о любви и смерти… «Стены вокруг растворились в тоске, грезы не сводят меня ни с кем…»