Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дмитрий спросил гетмана, с чего, по его мнению, сегодня всё началось. Дворжецкий вкратце поведал о галантности Котковича.
— Заруба по столь мизерной причине? — не поверил, выглянув из-за соседнего зубца, Бучинский.
Но царь верил и кивнул за гетмана.
— Мелочность повода — ручательство, что зло копилось. Мне этот кососаженный детина перед твоим выходом, Станислав Вацлыч, говорит: «Ляхи-де гордые больно, гордо ходят, гордо ездят, пьют, нужду справляют гордо. Мы-де по обычаю отцов после обеда спим, а они песни среди улицы орут — нарочно. Стрелец наш, мол, с бердышом — только в наряд, а этот и на базар прётся с шашкой да с пушкой, пожалуй, с таким поторгуешься. Нет, не иначе лях так понимает, что он наш город на войне захватил, что мы дома теперь как не хозяева. — Дмитрий почесал в затылке, лицедействуя. — Нет, што-то гордые больно. Казачок и тот проще, больше нравится, ей-ей. А литвин — нет, горд очинно». Я уж ему говорю: «Мил человек, лях навсегда от рождения гордый, чуть-чуть как бы в детстве уроненный. В торжестве он такой, а проиграет — будет вчетверо гордей». Да не знаю, вряд ли я детинушку разубедил. — Царь улыбнулся тревожно Дворжецкому.
Станислав Вацлович, как истинный военный, мог долго хладнокровно созерцать любой бардак гражданских устроений, но, «по доложенным фактам» решение принимал мгновенно.
— Прикажу так, — сразу взял он в оборот все сведения. — Убывая в город, никому, кроме палатной стражи, оружия не нацеплять. После обеда — учения, сон по тревоге. Дьяка Сутупова в учителя-капралы дашь. При следовании Москвой — равнение на сапоги, по-холопски, попроще... И с барышнями прикажу, чтобы поосторожнее. В ночное время выставлять на стрём посты...
— И нескольких заводил этой бодяги — ко мне на расправу! — радуясь, дополнил Дмитрий гетманов план.
Но Дворжецкий здесь упёрся. Он был добрым командиром — не хотел класть подчинённых в пасть ничьей власти, кроме своей.
— Да они меня и не послушают, — здраво предположил он, — под палки не пойдут... Что настаивает светлый кесарь? Честью, славою оружия клянусь — подобное не повторится!
Дмитрий подумал. Согласись Дворжецкий потакать съезжей избе, пожалуй, и не такую бузу жолнеры подымут, выкинут полковника из гетманов. Добро ещё, если какому-нибудь прапорщику сунут булаву.
— От слова отступиться уже не могу, — Дмитрий потёр горячий глаз холодным пальцем. — Слышал ведь, через этих сказал всей Москве, что присторожу «босорожих»... Но поскольку провинность котковичей не велика, одно обещаю... — Царь метко зыркнул по сторонам, на пасущихся по заборолу вельмож, кто стоит ближе, кто дальше? Снизил голос, но — твёрдо: — Родным отцом Иоанном Четвёртым клянусь, так и ребятам передай, ни правежей, ни дыб не будет. Усидят, чаю, дня три в башне? И потихоньку отпущу. Войдут под барабанный гром, а выйдут...
Дворжецкий кивнул веками.
На прощание царь велел ещё сообщить ротам, что по доброй памяти их балует, но с этого дня поведёт счёт и сволочным их делам.
При слове «счёт» Дворжецкий спохватился, что ни разу за аудиенцию не спрашивал царя, начислено ли войску жалованье, но удержался от вопроса, в ответ балуя Дмитрия, на которого и без того свалился безрассудный день.
Становилось ветрено. Большие тени облаков, заволакивая, влекли и оживляли обозримый с этой стены Кремль. Длинные тени будто собирали и растягивали гаснущую чешую Кремля — со всеми его закутками, папертями, косящатыми оконцами, червовыми и шахматными кровлями, угловыми шишаками и принаряженными настороженными человечками в зубчатых переходах.
Одна луковка звонницы Ивана Лествичника то и дело выныривала из тени, вновь и вновь окуналась в солнце тихим своим золотом.
Отпустив Дворжецкого, царь опёрся на ребро бойницы, долго в просвете угадывал дальние белогородские улицы, прыгающие неряшливым пунктиром белых, новеньких заборов и в них темневших старых. Мелким биением точки голова конника шла над пряслами. На открытых частично площадках, под надломом восьми чёрно-белых линеек прохаживался пеший человек.
Черно-белую, чуть желтоватую картинку мало изменяли тени подвигающихся облаков, и глаз царя отдыхал. Как из гощинского класса, где царствует себе несмутимо Евклид, не хотелось теперь уходить с этой прочной стены.
Уж там к обедне стягиваются Большие думцы, а которые ещё ждут наудачу царя под крылами дворца. Сейчас опять облепят, только слушай. Из омута всех дел потянут частой сетью, дружно, рыбицу боярской выгоды, а сетью-то тою натянуты сплошь белы нервы царя...
Спускаясь с заборола, Дмитрий подозвал Василия Голицына, первую голову по уголовным делам, конечно, первую после басмановской:
— Слыхал, что ль, мой торг с гетманом?
— Так ведь ты, государь, к разговору не звал... Да и не гнал, — отвечал, пожав плечами, с витийственной прозрачностью Голицын. — Так, половинкой уха слышал кое-что.
— Не досадуй, тут расслушивать особо было нечего, — отстегнул бирюзовую запонку под горлом Дмитрий — в долине Кремля показалось теплее. — Сейчас не поймёшь уж толком, кто там невиноват. Все обещанки, слова. Так вот, велю... не повредит...
— Ну чего там, понятно — три дня, — толково поддержал Голицын.
— Да. И чтобы волоска ни с одной плешинки польской не упало, — кивнул государь. — Но не повредит... — прибавил ещё тише, — чтобы сии три помнились им до скончания всех дней.
Голицын, на мгновение убрав дыхание, рот притворил, рознял глаза — совместил в уме несовместимое. И сразу улыбнулся, расцветая:
— Сделаем!
Чтобы отойти от мыслей о бедовой стране и благочестивой любимой, присвоенных сдуру, Отрепьев ставил пред собой цесарские регалии[4] и долго, сурово глядел на них.
Так выжидал, когда его скорбь о себе торжественно уступит место прежней гордости, но изнурённая торжествами гордость отлёживалась далеко где-то — на теневом обороте души. Даже видимые великодержавные предметы, должные ту гордость выманить и увенчать собой, делались скоро сами добычей всеядной его жалости.
Так, царь, ещё помнивший азы астрономии, вдруг увидел, что священный колобок державы — это круглая, приплюснутая вечными алмазами на полюсах Земля, в которую вбит крест распятия, как в общую скудельницу всех, на Земле крутившихся и согрешивших. Царь представил, как на этом ярком глобусе пророчествуют люди, как, готовясь по Апокалипсису к повторному пришествию, повытаскали они досконально из земного чрева драгоценное — сплошь сверху украсили горящими каменьями планету. А поелику спросить с земли нечего больше, то и подошёл конец времён и светов, закатал всех в землю и воздвиг на пышном склепе — для острастки и отличия среди планет — памятный крест.
Над скипетром Отрепьев тужил ещё дольше, так как не смог определить, на что в жизни скипетр похож. Возможно, до того, как эту штуку облепить сапфирами и чёрными малариузами, она ещё могла быть как-нибудь понятным образом применена. Чуток подпиленная или подструганная, наверняка палка сделалась бы доброй, неотъемлемою частью... да мало ли чего. Но нет, стал скипетр — мертворождённый членик великана-царства.