Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …Два юмористических рисунка предъявляю, как понимающим людям, а они? «Это же под копирку с «Крокодила» срисовано!» Кретины.
– А брошка моя, думаешь, куда в позапрошлом году подевалася? – оживилась Бронислава и развернулась в сторону гостя поосновательней. – Нет, ну – куда?.. Насквозь просверленная в блёснах лежит. И тройной крючок уже он к ней присобачил!.. «Я думал, ты эту железку выкинула!» Думал он… А она ведь – с глазком! Железка-то. С синеньким.
– Ты Заковырина знаешь? – подозрительно спросил её Кеша, отстраняясь.
Бронислава растерялась:
– Да у нас, вроде, таких и не было никогда… Заковырины, говоришь?
– Тьфу ты, его весь край знает! – повёл он бровями от возмущения. – Художник! Художник из Повалихи.
– …Ну?
– Мой друг! – со значением произнёс Кеша.
Бронислава взглянула на него уважительно.
– А про Хрумкина ты, конечно, слыхом не слыхала? Он городской. Флейтист! У него троюродная тётка в Греции прозябает… Сам он, конечно, бездарность, но по вопросам политики советуется… Может, Панина хотя бы знаешь? Фотокора из Шерстобитова?.. Вот, дер-р-ревня… Он меня знает. С лучшей стороны! А с худшей – нет… Времени у него мало было. Он телятниц молодых проявлял. А потом закреплял. В темноте, при красном свете. А я в магазин всё время бегал. Ему кислый фиксаж покупал. На сдачу… И он – друг! Лучший.
– Ну и что ж теперь, – пожала плечами задетая Бронислава. – У моей племянницы муж тоже фотограф. В быткомбинате работает.
Но добавила помягче:
– Зарабатывают они, конечно. Ничего не скажешь. Особенно на паспортах, – и выплеснула талую воду из банки в ведро с углем.
– Эх, лучше бы в Шерстобитово уехал! – хлопнул он себя по колену. – Ну, до Шерстобитова денег не хватило. Здесь, в Буяне вылез, пр-р-роклятье.
– А что ж без денег-то поехал? – поразилась Бронислава.
– А-а. Жена выгнала. В чём был. Без копейки… У друзей, по ходу жизни, перехватил. Бутылку красненькой с одним на вокзале выпили, у меня ж копейки остались! Думал, с шофёром договорюсь по-хорошему: чтоб до Шерстобитова довёз. Нет, тут высадил!.. Но я его вычислил, шофёра: скрытый кержак, между прочим. Судя по генетическому упрямству и врождённой непреклонности.
– …Как же ты теперь? – спросила Бронислава.
И отмечала, разглядывая его обстоятельно:
– Вон, как тебя колотун бьёт… Промёрз до кишок в обувке-то нарошинской… Ботинки на тебе холодные, как копыты. Ноги, поди, в них совсем околели.
– Ничего, не сильно. Они всё-таки в газете! В «Независимой».
– А лицо-то наморозил, батюшки-светы! – сокрушалась Бронислава. – В пятнах лицо… Ты барсучьим салом смажь! Обязательно. А то лентами кожа сойдёт. Чего тебе линять-то? Не змей ты, не уж: человек.
– Я три дня н-н-не ел! – зло и тонко выговорил Кеша. – Три дня! Был бы гад, в спячку бы ушёл. С концами.
Бронислава, неожиданно для себя, принялась оправдываться:
– Я дома ем. Нету у меня тут… У меня дома всё. Я с собой не беру… А так-то – не жалко бы, конечно.
И ей стало неловко оттого, что она сытая, и что пальто на ней – тёплое, хоть и не новое. А новое, синее, она берегла, чтоб не выцвело: надевала в каждую зиму раза по два, не больше.
Он повернул к ней озабоченное тонкогубое лицо.
– Слушай, забери меня к себе! – с раздражением потребовал он.
Бронислава молчала.
– Забери! – сердито повторил Кеша.
– …Ну пошли, раз так. Холодный-голодный… Вот этот уголь только прогорит. Новый получше намочу, засыплю ведро – и пойдём, – согласилась она.
И поудивлялась:
– В гостинице-то у них – три с половиной гостя кукуют. А тебе, значит, и узенького местечка не нашлося. На половичке, у порожка… Ладно, пускай кукуют. Ничего! Им до утра тепла хватит. А в девять сменщик затопит… До смерти за ночь не замёрзнут! Под одеялками-то ватными.
Задумавшись, Бронислава прикинула ещё раз: правильно она решила или нет? И чего люди скажут, представила. И как дежурные раскричатся…
– А-а, и ладно, – пригорюнилась она. – Что ж теперь… Человек ты всё же! Не ещё кто.
Идти надо было через всё село. Кеша убегал вперёд в своей «болоньке», крепко обнимая себя за плечи. Потом стремительный скрип его шагов резко обрывался. Он останавливался возле спящих бревенчатых домов и кричал Брониславе из темноты, сквозь собачий лай:
– Туда? Или туда?
– Прямо иди! – махала Бронислава.
И звонко наказывала вдогон:
– Да дорогу-то на обратно запоминай маленько!.. Ночью тебе, конечно, лучше одному не возвращаться. А то налево собьёшься – к старому руслу уйдёшь. Там – овраг на овраге, обрыв на обрыве. Ухнешь в снег-то с головкой, чего доброго, как глухарь. Выволакивай тебя потом оттудова на вожжях… А правей возьмёшь – к берегу выскочишь, как раз в прорубь с концами угодишь. Под снегом-то лунки не больно видать! Их в той стороне полно пешнями пробито. Судак там на блесну клюёт…
Она доходила до очередных тесовых ворот и останавливала собачий лай спокойным окриком:
– Трезорка! Не шуми. Свои идут.
Со двора доносилось недоверчивое рычанье. Потом звякала и бренчала цепь. И наконец всё стихало за высоким чьим-то забором.
Но волна разноголосого собачьего лая неслась дальше, следом за Кешей, бегущим резвой трусцою, и набирала силу.
– Да ты что, Найда? С ума сошла на старости лет? Разголосилася на весь Буян, как дура молодая. Сбрендила что ли? – сквозь ворота стыдила Бронислава следующую знакомую собаку. – Хозяев-то разбудишь. Они тебе что, спасибо среди ночи скажут?.. Ну, Найда, дурочка.
– …Свои, Урван! Спи давай, иди… Свои, свои.
И думала, глядя на стремительно удаляющегося чужого человека: с какого же он года – ровесник или маленько постарше?.. Про барсучий жир бы только не забыть. Он где же, в сенях – или на полке, в чулане холодном?.. На полке, наверно, стоит. Бидончик-то эмалированный, с жёлтой розой. Достать надо будет сразу, обязательно!
За столом Кеша съел сковородку только что нажаренной картошки. Нашёл на плите полкастрюли супа – он был вчерашний – и быстро выхлебал, бойко стуча ложкой. Доел борщовую заправку из трёхлитровой банки. А потом очистил валявшуюся на столе луковицу и молча сжевал с хлебом и солью.
Он долго и сосредоточенно смотрел в угол. И сказал наконец с сожаленьем:
– Хороший был лук!
– Хороший, – согласилась Бронислава, прилежно разглядывая его модный, узкий в талии, пиджачок в полоску, не застегивающийся на отвислом животе, и вылинявшие коричневые брюки, и жидкий галстук с грязным кривым узлом.
«Неприкаянные какие, эти городские, – сокрушалась она про-себя, потихоньку. – Как галки облезлые. Хоть Козина взять! Прилетел из города, занюханый, с толку сбитый. А тут в Дом культуры устроился – гладкий стал, солидный даже… Ох, горе горькое: как же намыкался в городах человек!»