Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но рыцарство, заслугу в появлении которого книги Нового времени приписывают Франции XII в., — это прочный сплав воинской доблести со справедливостью и учтивостью. А ведь в древности идеалом, выставляемым напоказ, по-прежнему оставалась свирепая храбрость, и если галлы — мы имеем в виду их аристократию — смягчались, то, по представлению Цезаря, это значило, что они отказываются быть воинами[6], предпочитая другие виды деятельности и источники богатства.
Так что аристократическую воинскую доблесть надо искать в основном в Германии, за Рейном, в более бедной и грубой среде, где нет ни города, ни настоящей деревни или хутора, настолько эти гордые люди страшатся иметь соседей. «Истинная доблесть в глазах германцев в том и состоит, чтобы соседи, изгнанные из своих земель, уходили дальше и чтобы никто не осмеливался селиться поблизости от них». Нелюдимые люди неприветливых лесов! «Вся жизнь их проходит в охоте и в военных занятиях: они с детства приучаются к труду и к суровой жизни». Кстати, они остаются целомудренными до двадцати лет. Им не позволяют оседать на одном участке земли из боязни, чтобы они «не променяли интереса к войне на занятия земледелием» и не привыкали замыкаться в себе, из боязни, чтобы постоянная собственность и любовь к деньгам не привели к притеснению слабого сильным и к раздорам. Кроме того, германцы верны и гостеприимны; их прямота и щедрость ярко проявляются в том, что гостей они считают сакральными персонами.
В этом месте Германия выглядит землей утопии, местом, где живет общество-созданное-для-войны[7]. Оно всячески поощряет доблесть, которой отныне недостает Галлии. Цезарь, во всяком случае, всё здесь одобряет. Так, «разбои вне пределов собственной страны [той территории, где живет данный народ] у них не считаются позорными», потому что германцы «хвалят их как лучшее средство для упражнения молодежи и для устранения праздности». Разве не так же поступают хищники? Цезарь считает, что у них нет внутренних раздоров, князья (principes) вершат суд и улаживают споры, каждый в своем секторе (в то время как «магистраты» есть только в военное время).
Термины «город» и «магистратура» в сочетании с воинственностью придают этой Германии нечто спартанское. Но я подозреваю, что в реальности это было скорей слабое государство (в смысле политической власти). «И когда какой-нибудь князь (princeps) предлагает себя в народном собрании в вожди (dux) [подобного набега] и вызывает желающих за ним последовать, тогда поднимаются все, кто сочувствует предприятию и личности вождя, и при одобрениях народной массы обещают свою помощь. Но те из них, кто на самом деле не пойдет, считаются дезертирами и изменниками, и после этого им ни в чем не верят». Вот что, как считается, демонстрирует престиж воина в Германии как в обществе чести. В то же время, если перечитать эту страницу из «Истории галльской войны» внимательно, разве она не показывает, с какими институтами прежде всего связывается доблесть — или ее отсутствие? Военный вождь может повести за собой только добровольцев, людей, которые ему симпатизируют, которым он, несомненно, обещает добычу или чьему честолюбию льстит. Никто не обязан за ним следовать: некоторые довольствуются тем, что возносят хвалу войне и возвращаются домой. Что же до тех, кто отказывается от своего обещания, нарушает его, на их долю, безусловно, выпадают бесчестие, недоверие, но разве они не могут восстановить свое доброе имя? Ни Рим, ни Спарта не сохраняли жизни своим дезертирам — и даже некоторые галльские «города».
Иначе говоря, эти воины не обязаны строгим, автоматическим повиновением вождю, государству, достойному этого названия. Конечно, их мобилизации способствовало сильное социальное давление — и скудость некоторых благ как его следствие. Но выступать и воевать они всегда должны были по собственному почину, движимые доблестью, которая целиком является их заслугой и делает им честь. Доблесть воина — идеология обществ, где вожди имеют не то чтобы незначительную, но среднюю власть. И для средневекового «рыцарства», в конечном счете, было более характерно такое германское соперничество в «доблести», чем гражданская или военная дисциплина по образцу римской — когда функция важнее функционера. Разве такое рыцарство — не собирательный идеал аристократии, избегающей гнета строгого закона?
Между тем Цезарь сильно идеализирует Германию. Другие греко-римские авторы все-таки используют стереотип непостоянного и гневливого германца — как самого яркого воплощения варварства. Страбон говорит о роли жриц в разжигании войн. Они следуют за германскими воинами, перерезают горло их пленникам и гадают по вытекающим потокам крови, как авгуры. Германцы ничуть не уступали в жестокости древним галлам. Гневливость равно присуща обеим группам народов: у Страбона она галльская, у Сенеки — германская. Эти авторы верят, что такова природная предрасположенность. Однако мы вправе задаться вопросом: может быть, это скорей неизбежный признак враждебности, и если она приводит к опрометчивым нападениям, то из-за отсутствия дисциплины римского типа, а если быстро утихает, то потому, что варвар устает, и после того, как он захватил какую-то добычу, его ничто не побуждает к дальнейшим действиям.
Наконец, не преуменьшает ли распри среди германцев Цезарь, который завоевал Галлию благодаря раздорам в ней и столкновению по меньшей мере двух больших группировок народов и знати? Тацит, рассказывая в «Анналах» и «Истории» о том, что предпринимал Рим в течение I в. н. э., напротив, показывает, что римские полководцы умели использовать междоусобные войны в Германии и недисциплинированность германцев как преимущество, позволявшее брать добычу.
Через сто пятьдесят лет после Цезаря, создавая книгу «Германия» (около 99 г.), Тацит сдержанней говорил о ее сходстве с Галлией. Последняя была романизирована. Император Клавдий в 47 г. открыл ее видным гражданам доступ ко всем магистратурам Рима, и вскоре появились галльские семейства сенаторов, а также римских «всадников» — не исключено, что из одного из этих семейств и происходил Тацит, мысли которого были заняты лишь судьбой империи и римского мира. В 69 г. элита Галлии в массе своей отказалась примкнуть к восстанию одного германца, батава Цивилиса, друга, а потом врага Рима: она не увидела в этом выгоды. После этого Рим смог дополнительно закрепиться на юге современной Германии, создав там провинцию Верхняя Германия.
На одной из страниц «Германии» Тацит замечает, что гражданские войны в этой стране — спасение для империи. Разве бруктеры не перебили друг друга на виду у римлян и словно «ради услаждения их глаз», как гладиаторы? «Самое большее, чем может порадовать нас судьба, — это распри между врагами». Современные комментаторы знают, что позже все закончилось «германским вторжением» в империю, и делают из этого вывод, что он этого опасался уже тогда — и что, увы, эти разлады лишь отсрочили вторжение. Но Пьер Грималь отметил, что, возможно, Тацит думал, скорей, о возможной аннексии Римом всей Германии. Во всяком случае Тацит, чередуя в этой неоднозначной книге хвалу и хулу, задавался как этим вопросом, так и другими. И в самом деле, по Германии I в. ездили римские купцы, а все вожди (duces) или цари пытались заручиться поддержкой Рима, чтобы утвердиться на своем уровне и расширить свою власть. Все это немного похоже на Галлию, какой она была за век до Цезаря. Не напоминала ли Верхняя Германия, где население соседних земель было раздроблено на группировки, тот плацдарм, каким когда-то стала Нарбоннская провинция?