Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом деле, идет ли речь об общественном осте или о дружине вождя (princeps), смелость воинам внушают лишь чувство чести и страх бесчестия.
И однако мы видим, как на этой большой сцене, где присутствуют женщины и дети, эти гордые воины приходят в замешательство и нужен голос женщин, чтобы укрепить их мужество. Что касается демонстрации ран, она снова доказывает роль женщин — но в конечном счете имеет неоднозначный характер, ведь матери и супруги тоже вполне могут счесть, что уже довольно сражаться. И так бывало — например, в «Песни о Рауле Камбрейском», сочиненной во Франции в XII в., когда Готье и Бернье достаточно истекли кровью, чтобы героиня, призывавшая к мести, сменила тон и стала проповедовать мир.
Умение выдержать столько мучительных зрелищ было добродетелью этих свирепых женщин, которые распаляли смелость мужчин. Впрочем, разве в приданое германской супруги не входило оружие? Это мужское приданое, то, что мы называем douaire, «и недопустимо, чтобы эти подарки состояли из женских украшений и уборов для новобрачной, но то должны быть быки, взнузданный конь и щит с фрамеей и мечом». Оружие для молодой жены! Не то чтобы она носила его сама, как воительница, достойная амазонок. Эти священные знаки напоминают ей, что она должна жить одной душой с мужем, с вооруженными сыновьями, побуждать их проявлять воинскую доблесть. «Так подобает жить, так подобает погибнуть; она получает то, что в целости и сохранности отдаст сыновьям, что впоследствии получат ее невестки и что будет отдано, в свою очередь, ее внукам».
А если сыновья и внуки при этом не будут иметь очень сильного характера, женщин в этом упрекнуть будет нельзя. Тацит неопределенно говорит о происхождении оружия, передаваемого во время «посвящения в воины». Когда «в народном собрании (concilium) кто-нибудь из старейшин, или отец, или родичи вручают юноше щит и фрамею»[8],, происходит ли это оружие из приданого матери? По меньшей мере в некоторых случаях, если не всегда? Тацит настаивает, что таким образом юношу допускают не только к войне, но вместе с тем и к общественной жизни, ко всем делам. По его словам, это как тога для (знатного) римлянина: «до этого в них видят частицу семьи, после этого — племени». Выше я указывал на сходство этой ситуации с тем, что говорил Цезарь об отцовской власти у галлов, контрастирующей прежде всего с греко-римской системой воспитания. Нужно, чтобы «племя», «город» признали молодого человека способным носить оружие, без которого не ведутся «любые дела — и частные, и общественные».
А во время войны это оружие потерять нельзя. Бросить щит — «величайший позор», и виновный в этом не допускается к религиозным церемониям и даже на «народные собрания».
Итак, вручение оружия побуждает юношу отличиться на войне. Нет явственного следа какого-либо предварительного испытания, тем более «инициации». Если нужны испытания, они происходят после вручения оружия, в последовательности, характерной и для средневекового посвящения в рыцари, — и обратной инициационным обычаям. Кстати, очень симптоматично, что Тацит, описав, что отныне молодой человек принадлежит племени, как римлянин, предназначенный в магистраты, сразу же изображает, как этот молодой человек вступает в дружину, которая поразительно напоминает дружину средневековых вассалов.
«Выдающаяся знатность и значительные заслуги предков даже еще совсем юным доставляют достоинство вождя» — или, может быть, «милость вождя»? «Все прочие собираются возле отличающихся телесной силой и уже проявивших себя на деле, и никому не зазорно состоять их дружинниками».
Точно та же проблема встанет в связи с мешаниной зависимостей и понятий о чести в «феодальном» оммаже. Здесь, правда, ритуала оммажа нет, но есть некое подобие «присяги», а также «звания» в дружине, которые дает вождь. Только это и помогает нам не спутать сотый год с тысячным[9].
Отмечено также, что в эти элитные отряды кого попало не допускают. Престиж предков, заслуги отца, то есть признанные достоинства, репутация в обществе — вот критерий отбора. И, несомненно, память о предках в то же время побуждает искать возможности блеснуть. Так что во мнении общества знатность и доблесть должны ассоциироваться друг с другом[10]. По крайней мере всё рассчитано на то, чтобы эта ассоциация выглядела естественной либо ее «обнаруживали» в большинстве случаев.
«И если дружинники упорно соревнуются между собой, добиваясь преимущественного благоволения вождя, то вожди — стремясь, чтобы их дружина была наиболее многочисленной и самой отважною».
Далее, в сражении — или, скорее, в «схватке»: «Постыдно вождю уступать кому-либо в доблести (virtus), постыдно дружине не уподобляться доблестью своему вождю. А выйти живым из боя, в котором пал вождь, — бесчестье и позор на всю жизнь; защищать его, оберегать, совершать доблестные деяния, помышляя только о его славе, — первейшая их обязанность». Такой подход сосредоточивает все внимание на вожде (princeps) в ходе схваток, во время которых, видимо, их участники успевают замечать и некоторым образом подсчитывать подвиги. Особо отметим, что этот институт дружины, превознося доблесть вождя, предъявляет к нему строго те же самые требования, что и к его «дружинникам». Он выдерживает испытание в глазах общества и состязается с другими вождями. Именно в этом германское общество особенно отличается от Римской империи, сближается со всеми «ранними» воинскими культурами Америки, Африки и Евразии и предвосхищает средневековое рыцарство.
Итак, стимул для всех — честь. Тем не менее нужны и ощутимые компенсации, чтобы конкретизировать честь или обеспечить получение некоторого удовольствия после совершённых усилий. «Содержать большую дружину можно не иначе, как только насилием и войной; ведь от щедрости своего вождя они требуют боевого коня, той же жаждущей крови и победоносной фрамеи; что же касается их пропитания и хоть простого, но обильного угощения на пирах, то они у них вместо жалованья». В конечном счете «возможности для подобного расточительства доставляют им лишь войны и грабежи». Бывает ли, чтобы воинская честь предполагала полное безразличие к материальным благам? Существует ли чистая духовность воина?
Простодушные и грубые, если верить Тациту, эти германцы сотого года были ограничены в вооружении. Защита слабая: никакого панциря, кроме щита. Никакого изощренного оружия, кроме копья, которое называли фрамеей, и дротика. И конница у них не имеет решающего значения и чрезмерной мощи — она смешивается с пехотой. Фактически Тацит не говорит ни о каком превосходстве конного над пешим. Оба соседствуют и взаимодействуют в бою. Некоторые народы Германии лучше проявляют себя как кавалеристы, другие — как пехотинцы, и это не прибавляет гордости и славы первым в ущерб вторым. Конница не имеет столько старших козырей, сколько получит в Средние века: у нее нет стремян, и кони посредственного качества.