Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды дедушка рассказывал о предках, там, на чердаке. Бабушка принесла из магазина рыбу. Очень радовалась, что достала, потому что дедушка любил рыбу. Она два часа простояла в очереди, но не идти ж было с рыбой в церковь. Она, если б знала, что сегодня привезут что-нибудь, меня бы взяла с собой. Я не любил с ней ходить, потому что люди сразу кричать начинали: «Вы только поглядите, как пробивается!» — «Вы что, не знаете, где конец очереди?! Сзади он, а не спереди!» — «Глухая, что ли?» — «Ну, куда вы лезете или оглохли?» Бабушка крепко держала меня за руку и тащила за собой, но я ничего не видел, люди напирали, старались нас вытолкнуть. Бабушка тоже кричала: «Бесстыжие! Не видите, что я с ребенком!» — «Послали бы прислугу!» — «Этакого жеребца ребенком называют!» — «Оставили бы дома, почему дома не оставили?» — «Подумайте только, она в белой шляпе! В белой-то шляпе, когда жир дают!» Бабушка срывала с головы белую шляпу, тут все видели, что она почти совсем лысая, и после этого нас пропускали вперед. Бабушка говорила мне, что эта продавщица всех обвешивает, и вовсе она не блондинка, волосы у нее крашеные. Однажды эта продавщица вдруг как завизжит: «О Господи, сил моих больше нет!» Она бестолково всплескивала руками и визжала: «Боже мой, Боже мой!» И топала ногами. «Убирайтесь все! Боже мой, да замолчите же! Или убирайтесь прочь! Я же работаю! Я так не могу! Я не могу так считать! Мне ведь деньги считать нужно! Не могу! Больше не могу! Сейчас все брошу! Не могу больше!» Все сразу замолчали. Она резала смалец большим ножом, перекладывала кусок на бумагу, вытирала об нее нож, люди стояли тихо. Потом бросала бумагу со смальцем на весы, отрезала еще немного, намазывала на бумагу и смотрела на весы. Она плакала. Мы стояли впереди. Она отрезала еще кусок и все плакала, и утирала слезы рукой, лицо ее было испачкано жиром, и слышно было только, как она плакала и как шуршала бумага. Я боялся, что нас прогонят. Рыбу мы бросили в ванну. Ночью в мое окно постучали. Я побоялся встать, хотя и видел военную фуражку: папа. Мы переложили рыбу в раковину, чтобы папа мог помыться. Он стоял в ванной и намыливал себя. Когда мы были в магазине, та женщина, которая выкрасилась блондинкой, не могла больше резать смалец. Она вся дрожала, как будто от страха, в руке у нее был нож, и она плакала. Тогда один мужчина, которого я видел в церкви, подошел к женщине за стойку. Бабушка говорила, когда я подрасту, могу быть министрантом, только папе об этом знать нельзя, и тогда мне дадут колокольчик. Я потрясу колокольчиком, и все станут на колени. В церкви, когда мы стали на колени, этот мужчина, который подошел к продавщице, посмотрел на нас, я не понял, почему он на нас смотрит, я же ничего не сделал! Вот этот мужчина обнял женщину, усадил на ящик и стал утешать: «Успокойтесь! Успокойтесь же! Пожалуйста, успокойтесь! Сейчас уже тихо. Так что считайте спокойно деньги, работайте спокойно». Мы опустились на колени, на колокольне заговорили, зазвенели, загудели колокола. Священник вынес Святые Дары. Женщина все плакала, никак не могла остановиться. Мы стояли и смотрели на нее. Я любил смотреть, как папа намыливает себя всего, даже спину. Женщина сложила руки и вся дрожала, словно боялась кого-то. В руке у нее был длинный нож. «Не сердитесь на меня! Но я не могу! Не могу! Не сердитесь!» Тот мужчина, которого я видел в церкви, гладил женщину по крашеным волосам. «Ну, пожалуйста, успокойтесь! Никто на вас не сердится. Все мы люди». Но тут кто-то сказал, что мужчина потому утешает барышню, что хочет получить смалец без очереди; и опять все загалдели. Рыба открывала рот, шевелила жабрами, металась в раковине. Бабушка сказала: съедим ее в пятницу. Я представил себе крест. В передней в ящике под зеркалом держали молоток, клещи, пилу и гвозди. Я смотрел на свою руку и не мог решиться вбить в нее гвоздь. Рыба металась так, словно искала выход. За один круг по раковине четыре раза открывала жабры. Дедушка спросил, хочу ли я послушать историю про девушку, которая пахла рыбой. «Да». — «Тогда слушай внимательно, — сказал дедушка, — да мотай на ус!» Мы смотрели на рыбу. «Когда-то, давным-давно, далеко-далеко отсюда и случилась эта история». Я подумал: наверно, во времена наших предков, о которых он мне на чердаке рассказывал, но дедушка потряс головой. «Нет! Я же сказал: слушай внимательно! А ты не слушаешь! У предков даже умереть не было времени, они еще живы, здесь они, в нас живут. Но история, которую я собираюсь рассказать тебе, случилась в те времена, о которых мы давно уж забыли — когда жили на земле огромные чудовища, змеи-демоны, драконы и разные духи; и жили они так, и так любили, так ненавидели друг друга, совсем как люди. Только любовь, ненависть и остались. Когда видишь ящерицу или змею — это тени чудовищ, вот о чем помни! То было время чудес, о нем-то и о тех дальних краях я стану рассказывать. Ein unübersehbares Gebiet[10]. А предки — это уже совсем другое время. Предки жили на земле Харан, откуда вышел в путь Авраам, и жили они на земле Ханаанской, откуда бежал Иаков, на земле Египетской жили, где правил Иосиф, и жили предки в долине Евфрата, в долине Иордана и вдоль Нила, и все это — вот оно, совсем рядом, стоит руку протянуть; неужто не слышишь? Это же пальмы, финиковые пальмы шелестят от жары!.. На зубах твоих еще хрустит песок; а что уж говорить об усыпанных цветами оливковых рощах Кордовы! А благоуханье германских дубов! Все это здесь, рядом, тут никакой особой памяти не требуется. Я же рассказываю о том, чего ты помнить уже не можешь. Вот отсюда мне и следовало бы начать. Или еще раньше… Начать с того, что Господь прежде всего сотворил небо и землю. Прежде всего, но — когда? Это уже не только для тебя, но и для меня непостижимое время. И из чего? Дух сотворил материю, а потом материя — всю эту комедию духа? Ну да это ничего, что начал я не оттуда, когда-нибудь ты сам докопаешься до этих сфер. Итак, немного времени спустя после Сотворения мира, что означает: очень давно и очень далеко, была-текла река, великая река. Какая? Тогда еще реки не имели названия! Но позднее прозвали ее ласково Гангом; и жила на берегу той реки небесная фея. Словом, начинается сказка. Волосы у феи были черные как ночь, глаза лучились, как зеркало воды в самый светлый час дня, кожа ее — гладкий шелк. Так жила небесная фея, наслаждаясь своей красотой. А неподалеку от реки — густой лес. И в этом лесу, куда не проникал даже солнечный свет, в вечных сумерках, питая свое старое тело травами и змеями, жил святой человек. Он был смертный, но в святости своей такой же чистый, как чиста была прекрасная бессмертная фея; такой чистый, каким только может быть смертный. Он никогда не испытал страсти и потому никогда не ведал ни ненависти, ни любви. Ко всему безразличное живое существо, чистый кристалл бытия, но — кристальная душа в тленном теле. И телу этому оставалось жития лишь считанные дни. Тело ждало смерти; плоть сердца, плоть переваривавшего лесные плоды желудка, тонкостенные сосуды и плевы — все ждало смерти. Там, в глубине темного леса. Да и где, черт возьми, мог бы ожидать смерти святой, если не глубине темного леса? Такая уж сказка. И вот считанные часы ему остаются. Он знал: когда минут эти последние дни, месяцы или часы, он вернет свое уязвимое тело и неуязвимую душу в лоно наивысшей власти. А если все так и будет, душа эта уже никогда не возродится во плоти, в земном обличье. Итак, он отправился в путь. Но в реке, озаренная лунным светом, купалась небесная фея. Округлый задик был у девы, словно гладкая булочка смотрелась в зеркало. Две ее груди, словно дикие козочки, две телочки-антилопы, пасущиеся среди лилий. Замер мудрец, спросил себя: кто же это, кто она, ясная, как заря, прекрасная, как луна, чистая, как свет, душистая, как ночь весеннего равноденствия? И захотелось мудрецу позвать ее громко, позвать такими словами: „Кто бы ты ни была, повлеки меня за собой, побежим дальше вместе!“ — но ни звука не издали уста его. Свет озарил тьму! Пролилось на землю семя его! Понял мудрец: испытанное им вначале — желание, в конце — удовлетворение; чувства, без которых выпало ему прожить всю свою жизнь. Осквернение волшебной грязью; дабы возродиться к новой жизни; как черви! И разгневанный старец проклял небесную фею. Стань же ты бессловесною рыбой! Живи в воде, пока не родишь двух детей! Почему он проклял ее именно этим проклятьем, когда существует так много других? Не знаю. Ушла фея в воду, только хвостом плеснула. Стала жить там среди рыб. Ее красивый рот то и дело открывался, точь-в-точь так, как и у всякой другой рыбы». Вошла бабушка. «Пора, — говорит, — берите рыбу, на кухню несите». — «Погоди, сперва сказку доскажем! Много лет провела фея в воде. Может, пять тысяч лет. Но пришел как-то раз на закате рыбак, закинул сеть на глубоком месте, и попалась прекрасная рыбка в сети его. Он бросил ее в мешок, принес домой. И убил ее, как и я сейчас убью эту. Вспорол рыбак рыбе живот, чтобы выскрести нечистые внутренности. И что же он видит! Не было потрохов у красавицы рыбки. Были только два младенца, свернувшиеся клубком в животе ее. Один — вроде как мальчик, а другая — девочка. Испугался рыбак, позвал к себе короля. Король сведущ был в тайных знамениях, все рассмотрел он и сказал: выпала нам удача, потому что дух и в седьмом колене дух породил, а поскольку разделил он свое бессмертие надвое, мы тоже можем разделить их. Мальчика я возьму к себе и воспитаю его. О девочке позаботься ты, пусть твоей будет. И два дня спустя девочка выросла и обернулась писаной красавицей. Волосы черные, как ночь, глаза сияют, как зеркало воды в полуденный час, кожа — гладкий шелк. Вот только женихов все не находилось, потому как шел от нее дурной запах, рыбий запах. В каждой фразе здесь мудрость! Ты слушаешь? Слушай же внимательно! Дух, оказавшись в теле, смердит! Вот в чем смысл проклятия! Ну, а теперь давай поскорее заканчивать, пусть достанется тебе цельный плод. Рыбак выдал девушку за паромщика. И стала она перевозить всяких путников с одного берега на другой. Путники любовались ее красотой, но прикоснуться к ней не решались. Прошло много лет, а девушка все не старилась. И какой же она была много-много лет спустя?» Дедушка поднял палец, это означало: то, что он сейчас скажет, я должен выучить наизусть. Когда он рассказывал о семи смертных грехах, и тогда подымал так же палец. «Из-за семи грехов вознесся Господь от нас на седьмое небо. Почему? Ну же! Говори почему?» — «Потому что Адама и Еву заманил змей в грех наслаждения. И Господь удалился опять на первое небо». — «Дальше!» — «Потому что Каин в человеческой бренности своей предался греху зависти и убил родного брата своего». — «Кого?» — «Авеля. И тогда Господь удалился на второе небо». — «Дальше!» — «Потому что Енох и те, что были с ним, впали в грех идолопоклонничества». — «И что Господь?» — «Удалился на третье небо». — «Что называем мы идолопоклонничеством?» — «Когда люди не Творцу поклоняются, а его творениям». — «Что называем мы творениями Господа?» — «Не знаю». — «Что значит не знаю? Думай! Ты все знаешь! Мне такое выражение неведомо! Знай же: творение Господа все, что суще на земле и на небе, в известных и неизвестных мирах, и даже то, что не существует. Но дальше! Говори дальше!» — «Что дальше?» — «Дальше следует время Ноя!» — «Во время Ноя люди впали в грех жестокости и бесстыдства. И Господь удалился на четвертое небо. Царь Амрафель, предавшись греху несправедливости, поработил чужие народы, хотя они ничем его не обидели. И Господь удалился на пятое небо». — «А на шестое почему?» — «Царь Нимрод построил башню». — «В Вавилоне. Зачем?» — «Хотел до неба добраться». — «И это?» — «Грех гордыни!» — «Ну, а теперь расскажи про последний грех!» — «И взирал на нас Господь уже с шестого неба, потому что один царь отнял у Авраама, которого прежде звали Аврамом, одну из жен его и тем совершил грех против семейного счастья». Дедушка хотел научить меня всему, что знал сам. И прочитали мы вместе с ним стих: «Ее волосы черны как ночь, глаза сияют, как зеркало воды в светлый полуденный час, кожа — гладкий шелк». Дедушка смеялся, радовался, что теперь и я это знаю. «Вот что такое красивая женщина! — воскликнул он громко. — А теперь послушаем, что случилось дальше! Красивая женщина и через тысячу лет красивая женщина! Через тысячу лет подошел к реке мудрый старец. Девушка, от которой разило рыбой, перевезла его через реку. Дух наградил бессмертной красой ту, что во плоти так дурно пахнет. Вот девушка, от которой разило рыбой, повезла его через реку. Мудрец стал просить ее: когда они переберутся на другой берег, пусть она сделает то, чего он хочет. Но девушка ответила ему так: здесь, на берегу реки, живет много людей, рыбаки и отшельники. Неужто желаешь ты, чтобы мы на их глазах любодействовали? Тогда мудрец поднял палец, все вокруг заволокло туманом. А про себя могущественный старец забавлялся от души: быстро же я уломал девицу! Но девушка ему ответила так: я чиста, как снег на вершине самой высокой горы. Когда ты запачкаешь мою чистоту, что останется мне? Если девушка не только красива, но и умна, как породистый конь, она еще обольстительнее. Старик разразился диким хохотом, так хохотать может только дьявол, и от ужасного этого хохота даже рыбы покрылись холодным потом, так безумно хохотал старик. „Может, я не нравлюсь тебе? — хрипло звучал его голос. — Зубы у меня выпали, это правда, но потому только, что грызть ими мне ни к чему. Уши мои заросли волосами, как мелководье тростником, это так, но потому только, что мне уже нет нужды слышать звуки. Язык мой вот уж тысячу лет покрывает синюшная пелена и кожу мою шестьсот лет не орошал дождиком любовный пот, вот и растрескалась она, как земля; но разве мог бы я желать тебя так сильно, если ты столь глупа, что сквозь это тело не видишь мою душу, безмозглая женщина! Тебя отвращает лишь тело мое!“ Но девушка сказала: „Вижу я твою душу, старик. Вижу, что душа твоя готова любить, и любить твою душу я всегда готова“. Взыграл от умного ответа разум старца, так и взметнулся. Он сказал: если твоя душа готова любить мою душу, обещаю тебе, что только душа моя коснется твоего тела. Ты познаешь мою силу, могущество! И в мгновение ока превратился старец в мускулистого юношу. Господи, ты, сотворивший таким любовное единоборство! А девушка-разумница попросила еще, чтобы тело ее больше не пахло рыбой. И приняла его. Там, где она его приняла, рыбий запах остался. В тот же день родила она Вьясу. И в тот же день стала Вьяса взрослой девушкой и попросила свою мать отпустить ее, потому что хочет она, поборов желания плоти, посвятить жизнь познанию Господа. И девушка-мать осталась одна, как и обещал ей тот святой старец. Вышла замуж за рыбака, стала женщиной, как и обычные девушки, и родила детей, семерых, как другие женщины, грудь ее обвисла, губы сморщились, и она умерла. Во Вьясе продолжала жить та фея, которую ее бабушка вдохнула в мать ее, и отец продолжал жить в ней тоже. Вот такая история». — «И это правда?» — спросил я. Бабушка опять окликнула нас из кухни. «И тот, кто теперь так родился, он тоже один из предков?» — спросил я. Бабушка кричала: «Да принесите же, наконец, рыбу». Рыба спокойно плавала в ванне, она еще не знала, что с ней станется, когда мы отнесем ее на кухню. И тут я спросил дедушку, каким был его дедушка, но он не ответил. Такая тьма была в глазах его, что, как я ни вглядывался, ничего не разглядел в них. Я думал, сейчас он начнет кричать. Когда он долго кричал, его губы синели. Но он поднял палец: «Время пришло!» И так вперил в меня взгляд, словно искал во мне что-то. И медленно положил опять руку на подлокотник кресла. Рука с растопыренными пальцами отдыхала на бордовом бархате. Как будто это была не рука, а особенное какое-то животное. Я иногда дотрагивался до его раздувшихся жил. Когда он спал. «Положи мне на голову свою руку!» Он говорил шепотом. Волосы у него пушистые и белые. Я не понял. Он посмотрел на меня, потом прикрыл глаза. На его белом виске тоже вздулась вена; однажды он показывал на карте, какая извилистая река Иордан. Моя рука на его голове стала теплой. Он продолжал все так же шепотом: «Вижу, время пришло. Твоему разуму открылось время. Вижу. Это великое событие. Так поможем открыть ворота, верно?» Он кивал головой, и так хорошо улыбался, и открыл, наконец, глаза, и обнял меня, прижал к себе. «Помоги мне встать!» Но я не мог помочь ему, потому что он прижимал меня к себе, и я совсем близко видел маленькие ямки на его носу, и в каждой были крохотные черные точечки, а раньше я их не замечал. Я подумал, он сейчас заплачет, и я, раз я так близко, смогу увидеть, откуда текут слезы; но он закричал: «Помоги же встать!» И я заглянул в его широко открытый рот. Но помочь не мог. «Подай мне палку!» Пока я искал его палку, дедушка держался за кресло, хотя мог ходить и без палки. Дедушка был очень-очень большой. Когда он вставал, казалось, что ему в комнате мало места. Стены как бы сужались. Он шел, опираясь на палку, и кричал: «Время пришло!» Но я не понимал и не знал, куда он идет, и не пошел за ним, мне было страшновато немного, но в дверях он обернулся и закричал: «Ты почему не открываешь двери передо мной?» Я открыл перед ним дверь. «Пойдем наверх». Мы шли в зеркале, дедушка и я. Медленно поднимались по лестнице. Дедушка торопился. Ступеньки скрипели. На каждой ступеньке отдых. Пока мы отдыхали, он дышал быстро-быстро, но так, словно в горле у него что-то застряло. И не пропускало воздух. «Прежде, чем я умру». Я думал, он хочет показать что-то, какие-нибудь картины. «Да, самое время». Бабушки дома не было, она ушла в магазин, вдруг там что-то дают. В тот раз ей досталась рыба. Стоило бабушке уйти, дедушка всегда что-нибудь придумывал. На втором этаже мы долго отдыхали. Но шли мы не в прежнюю комнату дедушки и бабушкину комнату миновали тоже. Здесь бабушка слушала радио. Когда кресло снесли вниз, потому что дедушка не мог больше ходить по лестнице, папа сказал, что перенесет вниз и радио; но дедушка ответил, что оно ему не нужно, лживые передачи его не интересуют. «Но, отец, так вы совсем оторветесь от жизни!» — «В ближайшее время это и есть моя задача! Оторваться!» В конце коридора была железная дверь, а в ней большой ключ. «Отопри!» — сказал дедушка. «Мы на чердак идем?» Мы сели на старый диван. Где сидели с Чидером. «Сядь со мной рядом, чтоб не видел лица моего». И больше ничего не сказал. Я думал, мы сейчас начнем рассуждать с ним. Наши туфли запылились. Он тяжело дышал в духоте. Мне было страшно, я не знал, мало ли что тут может случиться. И все было так сумрачно, и чуть слышно потрескивали черепицы, и тяжелое дыхание дедушки, и над нами — солнце в окне, но неба не было видно, только свет, он наискось стекал вниз, и этому потоку не было конца. Я не знал, что такое может случиться с его лицом и отчего мне нельзя его видеть, но и уйти нельзя было. Так мы сидели. Желтые дедушкины туфли бабушка всегда начищала до блеска. Может, мне опять придется рассказывать ему, о чем я думаю. Но я этого не знал, хотя не знать не разрешалось, да только я все равно не знал. Мне хотелось потопать ногами, чердак так странно гудит. На чердаке я чувствовал под собою дом, но как-то так, вроде бы я и не в доме. Всякий раз, поднявшись на чердак, я, прежде чем устроиться там, длинными палками ковырял в тусклых, темных углах — хотел, чтобы оттуда убрались тамошние. Но, как только я взглядывал в их сторону, они исчезали. Прятались за моей спиной. Я видел, какого они цвета: серые, как чердачная пыль. Сидели скрючившись у основания балок либо стояли около трубы. Когда я приходил с палкой, они разевали рты, будто вот-вот завизжат, и мигом исчезали. Всякий раз оказывались у меня за спиной. Однажды, когда я обернулся, чтобы увидеть, куда метнулся один, — очень быстро обернулся, чтобы тот не успел скрыться, — он свисал на веревке с балки, повесился, и кожа его совсем высохла, пристала к костям, а может, он всегда такой был, да только и он сразу исчез. Дедушка дышал медленно, но его лоб покрылся испариной, и весь он сгорбился, и глаза были закрыты, как будто он заснул. «Не смотри на меня!» Не знаю, как он мог это увидеть, ведь глаза у него были закрыты. «Однажды, когда я был ребенком, как ты, мы сели с дедушкой во дворе на скамейку. Под шелковицей. На меня не смотри! — сказал дедушка. — Только слушай, что я стану тебе говорить. Чтоб лицо мое не отвлекало тебя». Я смотрел на лучи света, струившиеся вниз меж чердачных балок, на пляшущие пылинки. «Вот так сели мы с ним, я оперся спиной на ствол шелковицы, незаметно, чтобы дедушка не принял это за непочтительность, и разглядывал листву, каждый лист по отдельности; сколько же их! С дерева нет-нет и срывались одна-две ягоды. Мы сели на эту скамейку, потому что я спросил у дедушки, каким был его дедушка, вот тогда мой дедушка сказал: „Время пришло“ — и усадил меня на скамейку. Был шаббат, то есть суббота, мы как раз отобедали. На обед была тушенная в печи фасоль с отменной разваренной говядиной, а еще сладкая кукурузная каша, холодная. Когда мой дедушка закончил то, что и я сейчас расскажу тебе, на чистом небе уже показалась вечерняя звезда. Но мы еще долго сидели там молча, увидели и полную луну, она была красная. Дедушка сказал, что не знал бы, как и приступить, если б не решил начать свой рассказ так же, как начал его дедушка. Его дедушка тоже сказал, что не знал бы, как начать, если бы не надумал рассказывать так же, как его дедушка. А начало такое: ты — коэн из череды первосвященника Аарона; а это значит не больше и не меньше, как если бы я сказал, и как сказал мне мой дедушка, а ему то же сказал его дедушка, что ты — избранный из избранного народа, брат Моисея, того, кому изрек Господь, как свидетельствует о том Библия, волю свою: „И накажи всем, кто наделен мудрым сердцем, кому дал я душу мудрую, пусть справят Аарону одежды, для посвящения его, дабы стал он моим священнослужителем“. Так повторил слова своего деда дед деда моего, и так повторяю это тебе я, и так отворяются пред тобою врата, кои я тебе отворяю. Слышишь ли ты меня? Ведь сам я не слышу слов своих, когда говорю так тихо, только чувствую их. Когда глухой говорит тихо, это вроде бы и не он говорит, а его дух из него вещает. Теперь, вот так, хорошо? Ты ведь слышишь, что я говорю?» — «Слышу». — «Вот и я так же ответил дедушке моему. Под той шелковицей, на скамейке. Его дедушка приехал сюда из Никольсбурга. Двор наш был совсем маленький, со скамейки видны были снежные вершины гор. В ясную погоду, поверх каменной стены. Стена вся провоняла, но мы любили играть там. Как ни гоняла бабушка пьянчуг, они все равно ходили туда мочиться. Дедушка продавал вино в разлив, но торговал и растительным маслом, солью, спичками, свечами и тканями. За тканями ездил в Вену, Берлин или Пешт. Конечно, главным-то образом, ездил в такую даль за книгами да за умной беседой. Ткани привозил по два куска. Один темно-зеленый, другой темно-коричневый. Пока распродаст, уже и год минул. Можно снова пускаться в дорогу. Однажды он привез бабушке из Вены зонтик, бледно-сиреневый, а вернее, цвета цикламена. Бабушка аккуратно завернула зонтик и положила в шкаф. Много лет спустя кто-то вспомнил: а почему это мадам Шимон не ходит с зонтиком, что ей муж подарил? Но бабушке такое и в голову не пришло бы. Что люди сказали бы, вздумай еврейская женщина расхаживать по деревне с зонтиком в будние дни? По субботам же я, мол, и так никуда не хожу, суббота святой день, такова воля Господа. Но дедушка столько читал, что стал сомневаться, существует ли Бог как личность. Двор, посреди которого росла шелковица, окружен был высокой каменной стеной, и лавка открывалась не с улицы, а со двора. Оно и правильно. Чтобы, в случае чего, не разворовали все просто так, мимоходом. Это еще тот дедушка придумал, который из Никольсбурга сюда приехал. Если что-то стрясется, мол, ворота недолго запереть на засов. Из лавки можно было пройти в гостиную. Здесь, у окна, и просиживал дедушка целыми днями со своими книгами. Как сейчас вижу. Если приходил кто — в воротах отворяется калитка, потом колокольчик звонит над дверью лавки, и дедушка, не отрываясь от книг, кричит покупателю, чтоб брал, что ему нужно, оставил деньги и забирал покупку. Или сам вина налил себе на посошок. Правда, хорошего в этом было мало, потому что многие его обманывали. И напрасно бабушка считала-пересчитывала крайцары, дедушка совсем помешался на своих науках — не могу я, кричал, с маслом да солью возиться, пока не разберусь, существует ли Бог как личность. Это ведь понятно! Он и пищу-то лишь затем принимает и отдыхает для того только, чтобы с новыми силами разгадывать тайну тайн. А если человек тайну тайн разгадывает, почему от него требуют, чтобы он пьяным мужикам палинку разливал! Неужто непонятно? Нет?! Бабушке было понятно, однако она разделила на две части то, что Господь скрепил воедино, широкую супружескую кровать. Покуда он предается греху неверия, пока не занимается лавкой, ко мне не притронется! Не желаю, чтобы за его грех расплачивались те, кто и не зачат еще! Ребе был с бабушкой согласен, но и на дедушку не гневался. Дал совет ей: лучше бы переждать. Так они и жили. Восемь лет других детей у них не рождалось. Трое-то к тому времени уже были. Но через восемь лет дедушка нашел неопровержимые доказательства. И на девятый год родился мой отец. „Родился твой отец, перворожденный сын моей веры, единственный, истинный мой сын, мой Иосиф, в экстазе веры зачатый мальчик“ — так говорил мой дедушка под шелковицей, и мы уже видели в небе вечернюю звезду, эта фраза и стала точкой в конце его рассказа, потом взошла красная луна. Но мой дедушка, твой прапрапрадед, еще не мог знать того, что знаю я, твой дед. Он не мог знать, что его сомнения, пестованные долгих восемь лет, заколосятся однажды во мне и созреют, готовые к жатве; я тоже не мог этого знать, когда всходила та красная луна. Хотя и это знамением было. Что у деда моего — только сомнения, у меня уже — уверенность. Тогда я не мог еще знать, что родился на свет, дабы исполнить закон[11], исполнить предназначенное и тем повернуть вспять великую реку, повернуть туда, откуда две тысячи лет тому назад растеклась она по всему свету. И для этого я должен был сказать одно только слово, которое произнести не мог, — Иисус. Однажды, в тысяча пятьсот девяносто восьмом году[12], один твой предок крикнул в Буде: умрем спасения ради! Это стало моим девизом. Когда-нибудь и ты сделаешь выбор, или Его выбор падет на тебя. Убить все прежнее, что еще осталось, ради того, чтобы жить дальше! Убить, чтобы все оно стало мертвым мифом. Ведь Спаситель родился, и этого не заметили. А вот наказание — на него сетуют, хотя оно-то есть следствие небрежения нашего! Ибо Закон гласит, и слова его ясны; если же не послушаешь слова Господа, Бога твоего, проклят будешь в городе и проклят в поле. Проклята будет твоя корзина и квашня твоя. Проклят будет плод чрева твоего, и отел коров твоих, и окот овец твоих. Проклят будет приход твой в сей мир, и проклят будет уход твой. И ждет тебя собачья смерть по воле Бога твоего. И будешь в полдень шарить руками не видя, как шарит слепец во тьме своей; и не будет тебе удачи на путях твоих, а напротив, будешь ты унижен и обделен во все времена, и не найдется того, кто освободит тебя. Господь уведет тебя к такому народу, которого не знал ни ты, ни отцы твои; и станешь ты служить там чужим богам, поклоняться деревяшкам и камням. Вот оно, проклятие! И это проклятье я сделал своею жизнью. Чтоб исполнить его, помочь ему свершиться! Вот зачем я появился на свет! Красной была тогда восходящая луна! Умереть спасения ради! Вот зачем я явился — исполнить проклятье, покончить навечно. Вот почему я посеял семя свое в лоно христианки и смешал ее кровь с моей кровью; но твой отец женился на еврейке и тем растратил в тебе то, что вложил я, твоя кровь опять наполовину стала еврейской; но и христианскую кровь ты несешь в себе, и растворяется кровь! Исполнить это — вот зачем я явился на свет! Убить, чтобы жизнь продолжалась! Ибо кровь не может исчезнуть; что было, то есть. И пусть через тысячу лет останется хотя бы капля, она и тогда будет в ком-то. Одна капля! Ты этого не понимаешь! Конечно, не понимаешь, ведь ты во врата эти вступить не можешь, твоя кровь смешалась и уже не влечет тебя внутрь, разве только заглянуть позволяет. Но ты все же загляни сюда. Мы начнем с того, с чего начал мой дед. Слушай же внимательно! Мы сели с ним на скамейку. И вот как он говорил: почему Бог именно Аарона выбрал первосвященником? Может, только за красноречивость его? Нет, в самом Аароне объяснения этому ты не найдешь. Оглянись на сто, на двести, а может, и на четыреста лет назад — где он тогда был еще, Аарон? — объяснение там, и не где-нибудь, а в устах Лии. Когда Лия, эта похотливая, безобразная тварь, эта верная сучка, во второй раз понесла от Иакова, в ту ночь на рассвете она вскричала на радостях: Господь услышал меня! И, родив сына, нарекла его именем Симеон, которое то и значит — услышанный. Как дал Господь сына лону Лиину, так и имя его вложил в уста ее. И то была первая печать. Потому что имя Симон, или по-старинному Симеон (оттуда ведь мы, Шимоны), имеет два значения, и оба они слиты воедино; одно значение — носитель сего имени услышал слово Господа; а другое значение — слово названного этим именем слышит Господь. А если кто-то порушит печать имени, как сделал второй сын Лии, который по глухоте своей не услышал Господа, — что тогда? Жестоко отомстил жителям Сихема сын Лии, залив город кровью за то, что они обесчестили Дину, сестру его. Но виновные спаслись бегством, так что мстил он невинным. А это грех! Проклятие обрушил Господь на сыновей Лииных, чтобы стереть грех — чтоб помнили! И отдал Симона и племя его в рабство, собственным его братьям отдал. Это вторая печать. Так стали рабами люди Симоновы, хотя и были рабами Божьими. Это третья печать. И минуло шесть тысяч лет. С тех самых пор это и есть твое имя. Ты — Шимон. Однако же врата еще не открыты, это лишь маленькая щелочка, но она становится шире. Не смотри на меня! Слушай! Я расскажу, что было дальше.