Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дэнни отвез меня в больницу. Он сказал, что, хотя папа и объявил, будто больше не поедет туда, он ездил, причем дважды, и каждый раз сам сидел за рулем. Услышав это, я мигнул, так как сам дал твердое указание Дэнни и всем остальным ни при каких обстоятельствах не пускать папу за руль. Движущийся транспорт в его распоряжении становился потенциальным оружием массового поражения и гораздо более устрашающим, чем что-либо, имеющееся в арсенале Саддама Хусейна или Ким Чен Ира. Однако он все же поехал в больницу, и я, как ни странно, был этому рад; еще я был рад тому, что не присутствовал при его прощании с мамой. Я отвлек бы его от его горя. Наверное, это жестоко, но я говорю правду: настоящее горе лучше переживать без свидетелей.
Дэнни оставил меня у двери отделения интенсивной терапии. Медицинская сестра нажала на кнопку. Я вошел. Шикарная, потрясающая миссис Бакли лежала на кровати, сморщенная, с открытыми, но невидящими глазами, с торчащей изо рта трубкой, производя ритмичный шум, когда воздух выходил из ее легких. Я заплакал. Сестра оставила нас одних.
Поставив стул возле кровати, я взял маму за руку, ставшую холодной, сухой, безжизненной. Вскоре вернулась медсестра и сказала, что звонит доктор Д’Амико. Мамин ортопед Джо Д’Амико — добрый, внимательный, участливый человек. Неделю назад он ампутировал на ее левой ноге три пальца. Она ударилась ими в ноябре и, падавшая и ломавшая кости не единожды за свою жизнь, на сей раз, как настоящая викторианка, добралась до постели и стала умирать. Пролежать шесть месяцев после шестидесяти пяти лет курения не лучший режим для легких и сердца. Лишенные нормального кровоснабжения, пальцы были поражены гангреной.
Странно, как кажется мне сейчас, ведь она всегда очень следила за своей фигурой — за своей воистину замечательной фигурой, — но я не помню ни одного случая, когда она хоть как-то напряглась бы ради нее.
Я услышал голос Джо. Он выразил мне свои соболезнования, сказал, что она была замечательной женщиной. Он сказал: «Вы видите не ее. Она уже на небесах».
Мы с Джо никогда не обсуждали вопросы религии. Также сомневаюсь, что мама обсуждала их с Джо. Изначально мама принадлежала к англиканской церкви и считала своим долгом посетить службы на Пасху и Рождество. У нее даже, как положено, был свой пастор, милый скучный старик, который раза два в год приходил к ланчу. В этих случаях она просила своих нью-йоркских гостей, состоявших сплошь из остроумных, веселых, элегантных и более или менее беспутных мужчин: «Только не оставляйте меня с ним наедине!»
Не помню, чтобы мама когда-нибудь произносила что-то имеющее отношение к вере, и это было своего рода достижением, так как она пятьдесят семь лет состояла в браке с одним из самых известных католиков в стране. Однако приличия она соблюдала со старомодной традиционностью. Когда папа записывал в Сикстинской капелле «На линии огня» вместе с принцессой Грейс, Малькольмом Маггериджем, Чарльтоном Хитоном и Дэвидом Нивеном, мама была включена в список приглашенных так же, как папа Иоанн-Павел II. Сохранилась фотография: на маме больше черных кружев, чем на герцогине Гойи, и она похожа на Магдалину, одетую Биллом Блассом.
До сих пор мне неизвестно, религиозен ли доктор Джо Д’Амико, однако его фразеология не вызывает у меня антипатии. Она уже на небесах — довольно мягкий способ сообщить о смерти человека. Она ушла и больше не вернется к нам. (Мои родители любили шутку о бестактном армейском сержанте, который инструктирует своих подчиненных, как помягче сообщить печальную новость рядовому Джонсу: «Итак, ребята, пусть все, у кого матери живы, сделают шаг вперед — НЕ ТАК БЫСТРО, ДЖОНС!» Когда приходит смерть, люди понижают голос и переходят на детский язык. В одной из сцен «Возвращения в Брайдсхед» Ивлина Во, когда лорд Марчмейн при смерти, его любовница-итальянка Кара пытается уговорить его, чтобы он согласился на соборование, гладит по голове и ласково произносит: «Алекс, ты помнишь священника из Мелстеда? Ты был очень груб с ним, когда он пришел тебя проведать. Ты очень обидел его. И вот он снова тут».
Я выразил свою благодарность Джо за все, что он сделал для моей матери. И он спросил: «Хотите оставить маску или позволите природе сделать свое дело?» Тогда я попросил убрать маску.
С собой у меня был карманный экземпляр Книги Экклезиаста. А в голове давно засела цитата из «Моби Дика»: «Самым честным из всех людей был Муж Скорбей, самой честной из всех книг была Книга притчей Соломоновых, и Экклезиаст — сталь, выкованная из страданий». Отправляясь в Вирджинию, я схватил его с полки, полагая, что выкованная из страданий сталь не помешает мне в моем путешествии. Я давно уже агностик, однако не достиг того уровня, чтобы читать «Бога как иллюзию» Ричарда Докинза у постели любимого человека.
Я громко читал старинный текст ничего не слышащей маме, но через некоторое время обратил внимание, что кто-то вошел в палату и остановился у изножия кровати. Он представился как доктор Такой-то-и-Такой-то и, покачав головой, как мне показалось, с искренней грустью, сказал: «Я просто не понимаю, как такое могло случиться». Потом он разразился речью на пять, шесть, семь минут, в деталях повествуя, что собой представляет сделанная маме операция и что в ней пошло не так. Записей я тогда не вел, так что не могу пересказать его монолог, однако он был в высшей степени профессиональный, будто доктор Такой-то-и-Такой-то объяснялся с коллегами. Единственное, что я мог тогда — это кивать головой и повторять: «Спасибо… спасибо… Я очень ценю все, что вы сделали для нее». Однако он все не уходил и продолжал поминутный отчет о проведенной операции, пока на минуте восьмой или девятой мне не пришло в голову, что он извиняется передо мной за то, что убил ее. Я пробормотал, мол, ничего, ведь она была уже немолодой женщиной, и ее жизнь все равно подходила к концу. Что бы ни произошло во время операции, это было предопределено свыше. Попытка хирургов была предпринята ради спасения ноги. Одна мысль о том, что моей элегантной, прелестной маме пришлось бы пережить сотню вмешательств, была выше моего понимания. Когда-то она полушутя сказала мне: «У меня самые красивые ноги среди наших знакомых». И это была правда — истинная правда. Однако мне очень хотелось выпроводить хирурга и остаться наедине с моей мамой.
Наконец, видимо исчерпав запас слов, он ушел. Я поблагодарил его еще раз. Когда я это пишу, «Таймс» сообщает на своей первой странице, что все больше и больше врачей приносят свои извинения за ошибки, и — знаете? — это повышает цену профессиональной некомпетентности. Наверное, самые прекрасные слова — это «прошу прощения».
Вновь мы остались одни, правда ненадолго, пока не явился еще один врач — забрать маску. Он сказал: «Может быть, вы не хотите присутствовать при этом». Правильно. Я не хотел. Поэтому вышел в коридор и стал ждать. Прошел до конца коридора. Звук, который слышен, когда снимают маску, — не тот звук, который хочется слышать. Но когда я вернулся в палату, там было тихо и покойно, если не считать писка и жужжания монитора. Я пригладил маме волосы и произнес, удивив самого себя: «Я прощаю тебя».
Это прозвучало… слишком бесцеремонно, самонадеянно даже для меня самого, — но я должен был это сказать. Она никогда не попросила бы у меня прощения, даже в экстремальной ситуации. Слишком моя мама была гордой. Лишь один или два раза, когда она в самом деле вела себя ужасно, она все же просила у меня прощения. Обычно мама становилась вызывающе дерзкой — великолепной, — ее словно черти несли. А вот Люси, моя мудрая Люси, установила правило — «не ложитесь в постель, не избавившись от злости». Вот и тогда, глядя на лежавшую на кровати маму, я не хотел, чтобы между нами стояла злоба, поэтому на ум мне и пришли неожиданные слова. Что ж, даже если она уже на небесах, все равно стоило это сказать. Правильно?