Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эй, эй, что с тобой? – спрашивал он по‐русски мягким девичьим голосом.
Чжоу Фан открыл глаза. Перед ним стояло Солнце и похлопывало нежными пальчиками по руке. Оно было все таким же розово-золотым, но с испуганными глазами цвета родниковой воды. При взгляде в них страшно захотелось пить.
– Шуэй[15], – прошептал он.
– Что? Говори погромче.
– Шуэй, – повторил больной и понял, что Солнце‐то русское, по‐китайски, наверное, не понимает. Он напрягся, стараясь вспомнить нужное слово, и с трудом прошелестел: – Су-у[16].
– Что говоришь? Плохо тебе?
– Су! – Он в отчаянии вытягивал губы, понимая, что снова выбрал не тот язык.
– Воды попить? – Солнце оказалось догадливее, чем он предполагал.
Через минуту возле лица заплясал расписной деревянный ковш с райской птицей. Зубы запрыгали по краю, пытаясь втянуть заветную влагу. Это не вода, а жидкое золото! Конечно, Солнце могло напоить только золотом. Ай, какая благость!
Покатились месяцы в горячечном бреду и забытьи. Его ругал последними словами карлик Егор на смеси казахского и уйгурского, горячо упрекал седоусый Сунь Чиан по‐китайски, ядовито шутил и насмехался по‐русски князь Шаховский с толпой толстопузых купцов и приказчиков. Только розово-золотое Солнце жалело, защищало, но что именно произносили ее уста, он, к сожалению, не понимал.
Однажды – может быть, через день, а может, и через год – он пришел в себя в белой-пребелой комнате. В широкое незанавешенное окно пялилась луна. Лоб оказался холодным, а сознание ясным. Чжоу Фан оглядел новое пристанище, но в темноте ничего не смог разобрать. В растворенном настежь прямоугольнике дремал мирный двор со спящими телегами и заботливым засовом на дверях птичника. Покой. Только с ночным светилом творилось что‐то неладное: оно то увеличивалось, то уменьшалось. Прищурился, присмотрелся: на желтом, как сливочное масло, жирном блинчике корчились полупрозрачные тени, складывались в зловещую ухмылку или отплясывали срамные танцы. Едва пришедший в себя узник лихорадки верил и не верил глазам, хотел встать, но ноги не слушались. Он понял, что это никакая не луна, а сама смерть щерилась призывной усмешкой, звала к себе, раскрывала объятия. Больной зажмурился, а когда с опаской приотворил веки, диск заметно побледнел, а горизонт посветлел – где‐то далеко, там, где журчали ручьи его родины, уже вставало солнце.
Умирать в чужой стране, среди крестопоклонников, затеряться под снегами, где никто даже на могилку не придет, казалось до невозможности обидным. Поэтому он выжил. Вернее, потому, что доктор, приглашенный князем в Новоникольское, оказался одаренным и въедливым, а главное – умел воевать с тифом.
Однажды увидел свое Солнце настоящими глазами, без примеси горячечного бреда. Девушка оказалась еще красивее, чем в фантазиях под музыку злой лихорадки: стройная, с гибким станом под сочным синим репсом, с густыми переливами пшеницы над высоким лбом, с милым вздернутым носиком и пухлыми нежными губами. Звали Солнце Глафирой. Она служила у князя и частенько забегала проведать больного, неизменно приносила вкусности с хозяйской кухни, чтобы тот не голодал и поскорее поправлялся. Князь обещал заботиться о Чжоу Фане и слово свое держал.
В лазарете, устроенном еще отцом нынешнего Шаховского, царили чистота и пустота. Доктор Селезнев – лысоватый худощавый щеголь лет сорока – с болячками расправлялся быстро и решительно, никого микстурами не морил, если видел, что помочь не в силах, сразу требовал телегу и отправлял в Петропавловск. Лопоухий китайский погонщик заинтересовал доктора, убежденного, что представители различных рас и национальностей должны переносить одни и те же заболевания по‐разному. Он верил в некий генетический код и искал подтверждения своей гипотезе. В 1896 году подобные мысли казались просвещенными и даже революционными, поэтому Селезнев ухватился за узкоглазого больного как за долгожданную жертву, принесенную капризной фортуной на алтарь науки.
Чжоу Фан стоически терпел доктора с его иголками, ледяными железными пальцами и нескончаемыми вопросами; послушно демонстрировал язык и десны, позволял пребольно оттягивать веки, заглядывая, как казалось страдальцу, за само глазное яблоко прямо в несчастную душу. За все эти муки он вознаграждался посещениями Глафиры с аккуратной корзиночкой в руках, улыбкой и парой скупых фраз. Говорить бы с ней часами: рассказать о далекой родине, о рисовых полях под низким небом, об искусно изукрашенных беседках и трепетно дышащих фонариках. Он бы взял ее за руку и подарил весь мир внутри себя. И про дорогу бы рассказал, про величественные горы, где водопады разбиваются в мелкую пыль, низвергаясь с высоты птичьего полета, про величественный Самарканд и древнюю чарующую Бухару, про непослушных степных лошадей, обгоняющих озорной ветер. Многое бы мог рассказать выздоравливающий караванщик княжеской горничной, если бы хорошо говорил по‐русски. Но их диалог сводился к скупым и скучным «как дела?», «как кушал?» и «как спал?», перекликающимся с безликим «хорошо».
Когда Чжоу Фан окреп и начал думать о возвращении домой, ему сообщили, что Сабыргазы давно прошествовал обратной дорогой. Ну и хорошо. Эх, узнать бы еще, удачно ли сбыл вверенные ему товары. Но такой информацией можно разжиться только под родным небом. Как быть? Прибиться к новому каравану и поплестись через степь и горы к недовольному Сунь Чиану? Или подождать до следующей весны – вдруг у китайского купца найдутся поручения для невольно командированного приказчика.
Доктор Селезнев настоятельно советовал едва окрепшему путешественнику не спешить, быть осмотрительнее. Предлагал связаться с китайским двором в Петропавловске, чтобы ему помогли перезимовать.
– А зачем ему уезжать? – как‐то заявил присутствовавший при разговоре молодой княжич. Он только что справил долгожданную свадьбу и ходил по усадьбе как оптимистичный петух, которому везде надо заявить свое хозяйское «кукареку». – Пусть остается при усадьбе, работы полно. У меня теперь семья, флигель пристраивать надо, а заодно и новые квартиры для слуг. Там и перезимует. А по весне отправится к своему Суню. Тот все одно караван пришлет батюшке.
Чжоу Фан понимал, что сердобольным русским помещикам не так уж нужны его руки. Просто не хотят грех на душу брать, как здесь говорят, отправляя полуживого в трудную дорогу. Да и доктор Селезнев не желал, чтобы его врачебные подвиги сгинули ни за что ни про что. Ах, если бы Глафира попросила остаться, он бы выкорчевал по деревцу соседний лес и посадил заново, доказывая, что такого сметливого и ловкого работника князю не сыскать днем с огнем. Но его Солнце