Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полыхаев повернулся, чтобы идти в комнату, и даже шагнул было, и вдруг ощутил, как его окатило изнутри чем-то страшным и горячим. «Господи, – думал он, – вот же беда-то, как же быть-то, господи!» Он был уже в комнате и тщательно задвигал балконные шпингалеты, но его трясла мелкая противная дрожь, и ему казалось, он все еще видит боковым зрением это литое плечо, обтянутое белой футболкой, прислонившееся к стене. Вот она, беда, настоящая, страшная, непоправимая. Вот оно как бывает-то, господи. Вот, смотри, Иван, смотри, ты, небось, и не знал, что такое бывает, а оно – вот оно!.. Вот она какая бывает, гнусность человеческая!.. Вот она где аукнулась, фотография-то!.. Ах Сашка бедный, дружок мой единственный, беда ты моя, как же мне тебя… ах ты, господи.
Полыхаева трясла мелкая противная дрожь, он боялся смотреть на балконное окно. Гнева у него не было и ярости не было – Вера была ему чужая, он ее, живую, и разглядеть-то как следует не успел – был страх, страх, что вот сейчас они войдут, а он, Полыхаев, не сумеет ничего скрыть, выдаст себя, так и будет трястись, как суслик, и Сашка обо всем догадается – он чуткий, Сашка-то, нервный! – и кинется на балкон. Шевельнулась поганая мысль: уйти надо… Они там на кухне, чемоданчик в прихожей, можно уйти незаметно… нет, надо сказать, не могу, мол, вас стеснять, да и сам не могу в чужом доме, не привык, пойду, мол, в гостиницу, извините…
Вслед за первой, трусливой, появилась мысль правильная, и, как показалось Полыхаеву, благородная. Про гостиницу – это хорошо, это годится, только надо Сашку взять с собой, проводи, мол, до гостиницы, все ж таки один в чужом городе, да еще ночью, могу и заплутать… Да, это точная мысль, хорошая мысль… Полыхаев сразу как-то успокоился, обмяк. Дрожь прошла, но сидеть одному в комнате уже было невмоготу.
А тот, на балконе… Он же, небось, знает, что Полыхаев его видел, тоже еще, чего доброго, выкинет какой-нибудь фортель!.. Полыхаев для блезиру еще раз подошел к книжной стенке, даже вынул какую-то книжку, полистал и сунул обратно… Пусть думает, что я его не видел… – подумал Полыхаев, и тут же устыдился: ах ты, гадина, паскудник ты, по чужим постелям лазишь, а я еще перед тобой выкаблучивайся, чтобы ты, избави бог, скандалу не наделал!..
Мысль эта придала ему решимости, он открыл дверь и отправился на кухню. Шаги его услышали, Гордынский выглянул ему навстречу, перекрывая собой дверной проем.
– Сейчас, Иван, уже готово! Тут такое дело… Я Веру не предупредил, что ты приедешь. Так что, извини, ужинать придется сухим пайком… Правда, есть яичница…
За спиной Гордынского шумно высморкалась Вера. Гордынский беспокойно оглянулся. «Выясняли отношения, – сообразил Полыхаев. – Какой уж тут ужин!»
– Знаешь, что я подумал, Саша, – сказал Полыхаев, с удовлетворением отметив про себя, что голос его звучит ничуть не фальшиво, громко и даже нахально – интуиция подсказывала ему, что говорить надо именно так, громко и нахально, это обычно придает словам убедительность. – Знаешь, что я подумал, Саша… Тебе мои странности не внове, ты поймешь… Не могу я у вас остаться… Не привык, знаешь, быть в тягость… То есть вам-то я, может, и не в тягость, а я стану думать, что в тягость…
А давай мы вот что сделаем, мы с тобой сейчас пойдем, заделаем номер в гостинице, ночевать я буду там, а к вам буду заглядывать в гости… Ей-богу, так я спокойнее буду… Ты не зыркай на меня, ты слушай, я дело говорю…»
Уговорить Гордынского оказалось проще, чем думалось По-лыхаеву, он слушал его тираду, нетерпеливо и рассеянно кивая головой, а когда Полыхаев перешел на сбивчивые повторения, – то даже взял инициативу в свои руки.
– В «Янтарь» пойдем, – сказал он. – Это близко. Кстати, там и с номерами будет попроще. Нет, гостиница-то люксовая, я не в этом смысле. Просто в «Якоре» у меня знакомые есть, а без блата ведь в летний период, сам понимаешь…
– Вот-вот… – обрадовался Полыхаев, – я и говорю, заранее надо… Я тебе еще на вокзале хотел сказать, да как-то с места в карьер неловко было…
Гордынский вышел из дверного проема, и Полыхаев увидел Веру. Она сидела на кухонной табуретке, в одной ночной сорочке, заплаканная и красивая. Сидела, забыв натянуть сорочку на круглые белые коленки, а, может быть, и, не забыв, просто наплевать ей было на Полыхаева, пожилого человека с полотняным чемоданчиком. Что объяснят ей слова «фронтовой друг», ей, живущей в этой квартире, заставленной книгами и фотографиями…
– До свиданья, Вера! – излишне оживленно попрощался Полыхаев. – Извините, что так нескладно получилось…
– До свиданья, – ответила она тем же ровным голосом, как и представилась, не зная да, видимо, не желая знать, что думает о ней этот пожилой человек с полотняным чемоданчиком.
В гостиницу шли молча, и втайне Полыхаев был даже рад этому. Он не хотел ни о чем расспрашивать Гордынского и боялся, что этот сам начнет разговор.
– Ах черт! – вдруг остановившись, сказал Гордынский.
– Чего ты? – переполошился Полыхаев.
– Бутылку армянского дома оставил.
– Ну и бог с ним, делов-то… Что, разве не купим?
– Где же мы его купим? Пять звезд. Не залеживается.
– Да не пью я его, Саша. Ну его к чертям. Лучше водки еще ничего не придумали.
Вскоре вернулся Гордынский с двумя бутылками вермута.
– Вот – сказал он, выставляя бутылки на стол. – Это все, что мы имеем на сегодняшний день.
Полыхаева мутило от голода и усталости – последний раз он ел в вагоне-ресторане, да и то как ел! – выковырял из бурого борща кусочки мяса, а жидкое оставил – но заговаривать о закуске он не решился, молча проглотил стакан теплого кислого вермута…
… и тут только заметил, что Гордынский смотрит на него прямо и не мигая, что глаза у него светлые и в темных ободках, а лицо сухое и трезвое.
– Ну и что же ты имеешь мне сказать, друг дорогой? – сказал Гордынский. Полыхаев насторожился, полез в задний брючный карман за сигаретами, пытался выиграть время.
Гордынский наблюдал за ним печально и без иронии, видимо, он всерьез ждал ответа на заданный вопрос…
– Да что же я могу сказать… – Полыхаев вытащил наконец из кармана скомканную пачку сигарет и принялся так же подробно и сосредоточенно отыскивать спички. – Я, можно сказать, с корабля да на бал. Какие же могу сделать выводы, если не знаю всех обстоятельств.
– Брось, Иван! – ласково и печально попросил Гордынский. – Что я в тебе любил – ты никогда талантливо врать не умел… Неужто и тебя обучили?..
– Да чего ты надо мной измываешься, черт бы тебя подрал! – вскинулся вдруг Полыхаев. – Выписал меня к себе на дом черт те откуда да еще хочет, чтоб я по глазам угадал, что ему от меня надо. Тебе надо, ты и говори… А не надо, так у меня и дома дел хватает… Я, между прочим, отпуск-то за свой счет взял!..
Полыхаев чувствовал, как в груди толчками подымалась нешуточная ярость на Гордынского: (ишь, сидит весь в тумане, не подступись, не порань, прямо купается в своей беде), и, пожалуй, даже испытывал некоторое удовольствие от этой справедливой и искренней ярости: а и правильно, по мордам надо, а то ждет, чтоб его откачали! Но где-то глубоко в душе, загнанный в самый тесный и темный угол ее царапался совестливый зверек и утишал его гнев, и не давал ему вырасти до настоящего.