Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Представьте меня вашей спутнице, тетя Роз.
Та искренне удивилась:
– Ты что, Федюша, это же Сарочка наша, Зины дочка. Она уж лет десять у нас живет. Шутишь, милый?
Стали выносить тело, и в эту минуту у морга притормозила черная «Волга» Чапайкина. Маша-музыкантка с цековским дедушкой-пенсионером тоже были здесь, прибыли раньше других. Тестю Чапайкин сухо кивнул, глазами сделал дочке, но зато вежливо поздоровался с Розой Марковной. Федьке руку пожал без слов. Сару вовсе не заметил, пробил глазами насквозь, как через пустой воздух. Подошел к гробу, постоял молча, затем отступил два шага назад, развернулся и четкой поступью двинул к «Волге». Мирская проводила его глазами и, притянув Сару к себе, повернулась к Керенскому:
– Феденька, я хочу, чтобы ты познакомился, наконец, с нашей Сарой. Она нам почти родственница, и ваши родители, между прочим, знакомы были с каких еще времен. Так что дружите, ребятки, и видьтесь меж собой почаще, чем в десять лет раз, да на похоронах. Как-никак дверь в дверь живем.
– Да я все больше в мастерской, теть Роз, – улыбнулся Федька. – То один заказ, то другой – не вылезаю оттуда. Домой разве что к ночи добираюсь. И то не всегда, – и с добродушным призывом протянул Саре руку для знакомства: – Керенский. Федя.
Та смутилась, но тоже руку в ответ протянула, назвавшись:
– Сара.
– А в мастерскую ко мне придешь? – незамедлительно перейдя на «ты», задал нежданный вопрос Федор, пока гроб с Алевтиной поднимали и несли к траурному автобусу. – У меня там есть чего посмотреть, не пожалеешь.
– Не знаю, – смутилась Сара. – Разве что только в мой выходной, в воскресенье. Я вообще-то редко куда хожу, – и обернулась к Мирской. Однако та шла, провожая гроб до автобуса вместе со всеми, так что подкрепления ждать было неоткуда. И тогда она снова сказала, но уже тверже: – Вы мне расскажите, как найти, и я приду. В воскресенье тогда, ладно? До обеда.
– Вот и распрекрасно, Сарочка, – улыбнулся Федька. – Буду очень ждать. – Он слегка наклонился к ее уху и с таинственной интонацией в голосе добавил: – Оч-чень.
…Надо признать, что слова любви, которые Федюня Керенский загодя заготовил для этой симпатичной, хотя и не так чтобы первой молодости Сарочки, озвучены были им не в первый ее гостевой визит, а лишь на следующий раз. И состоялось признание это не до обеда, а глубоко после, уже гораздо ближе к ночи, разделявшей очередную предвыходную субботу и последующее пустое воскресенье. И если сам он находился по привычному делу в состоянии, когда по человеку верно не скажешь, пьян он, трезв или же просто выпил, то к Саре такой подход неприменим был по определению, по всей прожитой ею безалкогольной и непорочной жизни. Это если не брать в расчет допущенной ею огорчительной оплошности в неудачной и самоуверенной попытке открыто породниться с братом своим единокровным, Борисом Семенычем Мирским.
Впрочем, знать об имеющемся родстве Саре было не дано. Об этом знал, кроме самой Зинаиды, лишь один человек на свете – Глеб Иваныч Чапайкин, которому, впрочем, глубоко было на это наплевать с того самого момента, как неизвестный пассажирский поезд взял под себя рельс на Украину и в тот же день Роза Марковна Мирская, искренне расстроенная, сообщила ему, что Зина ее убыла на родину, и, скорей всего, безвозвратно. Был и еще один поезд, гораздо позднее, о котором, в свою очередь, было известно уже доподлинно все. Надежно успокоился Глеб, лишь когда специально оборудованный товарный вагон для перевозки зэков, трижды призывно гуднув конвою, тем самым дал знать, что до станции Магадан остается пятнадцать минут и, стало быть, пора готовить этап к последней выгрузке.
Одним словом, пронесло в ту самую ночь сына и дочь Семена Мирского, убереглись от испытания родственностью, исключительно, правда, за счет одной лишь из сторон – по причине беспримерной стойкости Бориса Семеныча к факту греха и непорядку в доме.
Нельзя в то же время сказать, что после того случая Мирский жалел когда-либо о не случившейся между ним и домработницей связи. Не жалел и не поступил бы иначе и при других обстоятельствах. Он не жалел – он помнил. Помнил всегда, почти до самой смерти, вольно или невольно воспроизводя в памяти те обнаженные, так и не тронутые им, вздрагивающие при свете ночника Сарины груди со вздыбленными, налившимися твердым сосками. Не мог он забыть и ту немало его удивившую готовность отдать свое тело и саму себя именно ему, лечь в его, а не в чью-то еще в постель, чтобы стать для него самой преданной, самой ласковой и самой жертвенной женщиной и подругой.
Так вот, в тот второй свой гостевой приход в мастерскую Федора Керенского она всего лишь пригубила из протянутого им стакана чего-то горько-сладкого и хмельного.
– Наш профессиональный напиток, – объяснил Федька, – творческий состав по рецепту МОСХа, способствует художественному восприятию окружающей среды разума – ноосферы, как говаривал профессор Вернадский. А всего-то: немного старки для терпкости вкуса и отличное алжирское – портвейн из Португалии. Все – комнатной температуры. Лед совершенно не требуется, лед убивает все живое. Ну разве что запить потом глотком холодного пива. Это не страшно: наоборот, недурственно снимает и мягчит.
Приняв из Федькиных рук чайный стакан и сделав два глотка, Сара виновато улыбнулась и вскоре неспешно поплыла по кривой вдоль линии Федькиного искусства. Тот вел ее, тыкая пальцем в работы, законченные и начатые, объясняя что-то про бронзу и литье, про гипс и пластилин, поминая прошлую выставку и неся столь же урезанную правду про будущую заграницу. В конце пути он резко развернул ее к себе, приблизив лицо к лицу, порывисто прижал к груди и, не дав опомниться, стал безудержно целовать ее волосы, шею, руки, плечи. Он целовал и в промежутках между поцелуями шептал на ухо:
– Ты моя, Сара, моя, я люблю тебя, слышишь? Люблю!
Сара слышала… В это время она продолжала по инерции плыть, не вполне сознавая сама, куда несет ее Гольфстрим из алжирского и старки, но теперь это было уже не важно, потому что все, наконец, сошлось для нее в единой искомой точке: ее любили, ее желали, ей целовали руки, и это было взаимно…
Продолжая наносить чувственные хаотические поцелуи так, чтобы не расцепляться, Федька мелким переступом сдавал назад, к окну, под которым разместилась шаткая, наполовину разваленная кушетка, затянутая несвежим, местами протертым до пружин мебельным гобеленом. Он сел на нее, увлекая Сару с собой, тут же выбросил ноги в длину, закинув вместе с Сариными вдоль кушетки так, что она оказалась поверх него, прижатая телом к телу, лицом к лицу, и уже со всей мужской неприкрытой страстью впился губами ей в губы, промежуточно решив, что или он ее сейчас возьмет, или выгонит вон, если порыв его ни к чему такому не приведет.
То, как он ее раздевал, Сара помнила плохо, была практически отключена от собственного сознания. Помнила лишь, как лежала на спине, голой кожей ощущая под собой пружины через грубую ткань, как Федор целовал ее в груди и в живот, гладя бедра и одновременно разводя ее ноги врозь, а затем… Затем провал в памяти, но тут же – короткая боль, острая и радостная, во всем ее теле, передернувшая всю ее снизу и до самых глаз, до лба, до кончиков волос. Именно в этот момент Федька, распаленный открывшимся видом, как и самим подвернувшимся приключением, начавшимся на похоронах и имевшим завершение теперь, вломился в Сару, пробив по пути многолетнюю ее нетронутость, не по уму затянувшееся трепетное девичество, а заодно смутные обиды на весь мужской род.