Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тогда не теряем времени, – отреагировала хозяйка, – собираемся. Ты у себя, я у себя. Сейчас наберу еды и денег. Я мигом. Прибудешь – сразу звони. Если надо – приеду. Все!
Там было «все» и здесь было «все». И теперь это Сара знала уже наверняка – вся жизнь ее теперь состояла из одного безрадостного слова. И если к этому человеку возврата нет, понимала она, потому что после того, что случилось, это стало вовсе невозможным, то к Мирским возврата не будет по другой причине, как бы ни вышло с мамой, – теперь у нее будет ребенок, ее ребенок, она родит его и будет ему ласковой и доброй мамой, и ребенок станет любить ее так, как она полюбит его сама, отдав ему двойную любовь – свою собственную и ту, которой лишил его кровный родной отец.
С Борисом Семенычем, как и с Вилькой, попрощаться не удалось, оба отсутствовали, а о Федоре Керенском обе не вспомнили, каждая в силу отсутствия в тот момент личной нужды.
Когда Сара добралась до своего житомирского гнезда, то первой, кого увидала, была Рахиль, соседка по бараку справа.
– Дохтур каже, шо метастазы в лимфоузлах, – вместо приветствия сообщила она Саре, – швыдко росте, а сама ж неоперабельна. Так и каже.
– Раньше чего не вызывали, тетя Рахиль?
– Та не хотила вона, Сарушка, – вздохнула Рахиль. – До кинця самого тягнула, думала, шоб тебе з Москвы не чипаты. Мисця, каже, доброго позбудешься, замуж потим в столицю не пидешь, а тут у нас, сама знаешь, кому ж мы с бараку нашого потрибни.
Ко времени приезда дочери Зинаида была уже невозможна слаба, но могла еще понемногу передвигаться и сама себя как-никак обслужить. Есть – почти ничего не ела, не могла, обратно просилось, не принимал организм никакую еду, не желал расходовать остаток сил на переварку пищи, пробовал, видно, оставить утекающие с каждым днем силы на поддержание разума и уже бессмысленную борьбу с неизлечимым недугом.
– Почитай, за три месяца сгорела я, дочка. Разом покатило ни с чего, нежданно: с греха, видать, моего прошлого, какой всю жизнь ношу, да не избавлюсь никак. Вот оно и набралось. Смертью моей стало раньше срока.
– Да какой там еще грех, мама, – огорченная Сара не придала ее словам особого значения, – наговариваешь на себя, как всегда, ты ж у меня святая просто, ничем по жизни не замаранная.
– Эх, Саронька… – Зина не стала продолжать начатое, не решаясь даже с ней уйти в откровенность. – Спасибо тебе, что приехала, будет кому хоронить теперь. – Она лежала бледная, с худым, но не избежавшим отечности лицом, глаза ее выцвели так, словно в глазные белки набрызгали легкой желтоватой мути, а самим зрачкам убавили видимости и цвета, разбавив их водянисто-серым.
Розе Марковне Сара решила не звонить, чтобы никому не делать хуже, чем есть. Подумала, это ближнее время пройдет, а там видно будет, как другое время потечет, – то, что это сменит: слишком много непонятного впереди.
Через неделю Зина перестала подниматься окончательно – лежала на спине, глядя в потолок и почти не мигая. Не ощущая вкуса, равнодушно принимала от Сары жидкую кашу, послушно открывая рот, но в те же самые минуты память ее успевала мимолетно скользнуть по обрывкам так и не сложившейся жизни, задевая неровными заусенцами за проклятое прошлое, то тут, то там, оставляя по всему пути всплески выплывшей из желтой мути вины и последнего утекающего разума.
К удивлению дочери, Зина внезапно и сильно изменилась. Не в том смысле, что предсмертная картина сделала мать похожей на самою смерть. Как раз наоборот – Зинаида Чепик обрела красоту. Казалось, все, что сопровождает человека при уходе: усыхание в лице и руках, разлитая по телу слабая желтизна, заостренный нос, утончившиеся бледно-серые губы, неподвижный взгляд, лишь подчеркнуло и обозначило скрывавшуюся годами материну породу и необычную красоту. И это поразило Сару настолько, что, сидя подле нее, часами она могла рассматривать мать, словно впервые видела эту женщину, как будто хотела успеть запомнить ее такой, какой никогда до этого не знала.
Зинаида Чепик прожила еще один месяц, отсчитывая от поры, когда Сара вернулась от Мирских с ребенком Керенского в животе. Уже перед самой смертью неведомым усилием ей удалось стянуть в единое место растерянные по краям куски сознания и, вытащив самое больное, слабо прошептать:
– Ты, дочка, ближе к Мирским держись, к Розе Марковне и ко всем к ним. Они тебе родня и есть, ежели чего. Ближе никого не будет.
– А отец наш живой? – решилась спросить Сара умирающую мать, пытаясь хоть на этот раз узнать то, о чем спрашивать у них не полагалось, начиная с разумного детства. – Петро, отец мой.
Мать моргнула и на миг сжала Сарину руку в своей:
– Не было Петро, дочка, н-не отец он и н-никто совсем.
– Как же, мама? – Сара нагнулась над Зиной и теперь сама уже сжала ее руку в своей. – А кто тогда отец, мам? Слышишь меня, мамочка? Папа кто? Живой он?
– Па-па… – пробормотала в полузыбытьи Зина, – папа твой… был… Он был… М-м-м-м…
– Кто, мам, кто? – она поняла, что кричит, но это не помогало. И догадалась, что уже не поможет. Материны зрачки закатились под верхние веки, а мертвые ротовые мышцы так и оставили Зинины губы замершими и чуть вытянутыми вперед: то ли просто на предсмертном мычанье, то ли на случайно подвернувшимся под язык длинном «м-м», то ли на сознательно начатом, но так и не договоренном ключевом слове…
Звонить Мирским Сара не стала, вместо этого отправила на имя Розы Марковны телеграмму следующего содержания: «Мама скончалась тчк Остаюсь Житомире тчк Спасибо за все тчк Сара».
Через полгода после того, как Сара Чепик похоронила мать на городском житомирском кладбище, у нее родилась девочка, хорошенькая и здоровенькая, не похожая ни на Федьку, ни на Сару, а ужасно напоминающая всем своим видом грудничка с детских фотографий покойного академика архитектуры, лауреата, депутата и орденоносца Семена Львовича Мирского. Однако знать о таком сходстве оригинала с неизвестной фотографией не было дано никому, включая Розу Марковну Мирскую, у которой в нижнем ящике буфета в столовой, в альбоме красного сафьяна, заведенном родителями мужа в 1880 году при рождении наследника фамилии, так и хранились те самые фотографии, исключительно сходные грудничковым коричневатым изображением с маленькой Гелькой. С Ангелиной Федоровной Чепик – так записала ее при рождении мать, Сара Петровна Чепик.
Пенсионер Степан Лукич Званцев ненадолго пережил свою дочь. Через два месяца после того, как в здании МГУ состоялась траурная панихида и Маша Чапайкина оплатила место в колумбарии Донского кладбища, куда они с дедом решили поместить прах ее матери, мертвое восьмидесятичетырехлетнее тело Степана Лукича опускали в яму на Новодевичьем, где согласно постановлению правительства за выдающиеся заслуги перед КПСС и советским народом ветерану партии отныне дозволено было обрести вечный покой.
Проведя последние семь лет жизни в доме деда, Маша его так и не полюбила – как не смогла до конца полюбить и собственного родного отца за все предыдущие годы. Однако плакала и на могиле, и потом, спустя какое-то время, когда уже минули первые после похорон дни, и Мария Глебовна Чапайкина стала единственной наследницей дедова жилья в элитном цековском доме на близлежащей от Трехпрудного Малой Бронной, куда перебрался Званцев в середине шестидесятых.