Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наше управление помещалось в нескольких квартирах жилого дома бывшего Училища живописи, ваяния и зодчества на углу Мясницкой и Юшкова переулка и, что меня удивило с самого начала службы, имело уже громадный штат служащих и целый ряд всевозможных отделов. Оказалось, что учреждение, не успевшее еще развить свою деятельность, устроило большой склад инженеров, техников, чертежников, юристов, бухгалтеров, писарей, машинисток и прочих. Они писали, устраивали совещания, обсуждали разные вопросы, ходили из отдела в отдел, распределяли хлебные и картофельные пайки, и вообще все были заняты. Однако деятельность их совершенно не соответствовала ее результатам и не оправдывалась потребностью. По крайней мере, у меня было очень мало дела. На службе я скучал и в конце концов занялся составлением конспекта по санитарному зодчеству, тем более в это время меня пригласили читать лекции в Училище живописи (оно стало, кажется, называться Высшим архитектурным училищем). Вскоре я продолжил свои педагогические занятия и в другом учебном заведении.
В свое время в Москве группа инженеров, в которой состоял и я, основали и финансировали Женские архитектурные курсы, успешно процветавшие многие годы до революции. В начале революции они были переименованы в Политехнический институт, и благодаря стараниям новой группы инженеров путей сообщения и особенно профессора физики А. А. Эйхенвальда [60] институт переехал в другое помещение, у Красных ворот, и расширил свою деятельность. На одном из заседаний совета института мне было присвоено звание профессора по кафедре архитектуры. Далее Политехнический институт, в котором учащихся мужчин было уже более, чем женщин, переименовали в Московский институт гражданских инженеров. Нас поместили в здание бывшей Практической академии коммерческих наук на Покровском бульваре. Вскоре наш институт слили с Высшим техническим училищем и при нем были образованы архитектурный и инженерный факультеты. В настоящее время эти факультеты послужили кадром для вновь формируемой Военно-инженерной технической школы.
Я продолжал свою службу в Утранстрое и чтение лекций в двух учебных заведениях, новая жизнь постепенно налаживалась. Так называемое голодное время 1918–1919 годов нас особенно не удручало. Кроме обычных выдач хлеба я постоянно получал дополнительные пайки за разные консультационные работы, покупал пшено для каши, и мы свыклись со вкусом конины. Когда же я стал получать профессорский паек из КУБУ, а еще после ряда совещаний в ВСНХ – совнаркомовский паек, то стало намного лучше. Кроме того, мой сын с товарищами иногда ездил ловить рыбу на Попское озеро Владимирской губернии и привозил больших щук – белых, жирных и очень вкусных, а когда он однажды привез подстреленного журавля, то у нас был такой обед, какого мы не ели с мирного времени. По вечерам я занимался рисованием акварелью и свои картинки выменивал на муку и крупу. Помню, как я нарисовал большой портрет Троцкого, вставил в раму и продал в одно учреждение за пятьдесят тысяч рублей. Не помню, в какой цене тогда были деньги, но, сравнивая эту сумму с ценой проданных мною тогда же двух кроватей за тридцать тысяч рублей, она была значительной.
В Утранстрое я близко сошелся с нашим юрисконсультом Яковлевым, жена которого была музыкантшей. Я бывал у Яковлевых на семейных концертах, и они ввели меня в Общество музыкальных педагогов. Общество иногда устраивало вечера, на которых мы пили морковный чай и ели самодельные лепешки и пирожки. Была устроена сцена, где ставили живые картины, и собирались даже дать две детские оперы Аренского [61]. Как-то во время концерта предложили желающим выступить с экспромтом, и, когда очередь дошла до меня, я продекламировал:
Взгляните, граждане, на наш убогий храм.
Искусство ведь не только там,
Где капитал и сила мощная его.
Природа создалась из ничего,
Из ничего мы создаем искусство.
Для предполагавшихся к постановке опер Аренского я сделал даже два декорационных макета, но трудные обстоятельства того времени рассеяли все наши замыслы.
Во время моей службы в Утранстрое я получил командировку в Саратов и некоторые другие волжские города для осмотра начатых до войны построек боен, холодильников и элеваторов. Мы выехали группой в пять человек и в четырехместном купе второго класса помещались в количестве восьми человек: спали на верхних местах по очереди днем и ночью. В Самаре рядом с вокзалом раскинулся базар с белым хлебом и пирогами, которые тут же варили в сале; я накинулся на белый хлеб как на какую-то исключительно вкусную еду и ел, ел его без конца. Рассказывали, что какой-то проезжавший неосмысленный гражданин так набросился на белый хлеб и столько его съел, что задохнулся и умер: он набил себе мякиной желудок, весь пищевод до горла.
В Самаре мы остановились на квартире какого-то военного доктора и прожили несколько дней, питаясь исключительно молоком, хлебом и дынями и развлекаясь музыкой на рояле, которой нас «угощала» дочь доктора. В каком-то другом городе мы покупали, вернее, выменивали на захваченные с собой ботинки, белье, платье, пшено, собираясь отправить его в Москву почтой, но на почте принимали такие посылки только от солдат Красной Армии, и они за вознаграждение отправляли посылки по своим удостоверениям. Мы завербовали нескольких таких солдат, уплатили им деньги и следили на почте за отправкой наших посылок. Когда очередь дошла до моего мешка с пшеном, то чиновник стал задавать солдату вопросы, из которых стало ясно, что этот невинный подлог был чиновникам знаком; солдат бросил мою посылку, свое удостоверение и удрал. Я грустно сидел на скамейке, когда почтовый чиновник по указанию двух своих сотрудниц поманил меня из окошечка рукой и спросил, не моя ли это посылка. Я, конечно, чистосердечно признался в своей операции и показал свое удостоверение личности, после чего чиновник не только принял к отправке мою посылку, но и сказал, что по оставленному солдатом удостоверению я могу послать еще пуд [62] пшена, так что в Москву пришли от меня два пуда пшена и воспоминания о милом и любезном почтовом чиновнике. Другой раз мы ездили за продуктами на пароходе по Волге в какую-то деревню, ночевали на