Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, едва ли надо объяснять, что ученичок я был еще тот. Нет, учился-то я как раз неплохо – не хуже многих. Но я (курсив мой) вертелся. Боже, как же я вертелся! Я и сейчас-то не чересчур долго могу усидеть на одном месте. Но в детстве…
Не вертелся, не болтал и никого не передразнивал я только в одном случае – когда читал на уроке, держа книжку на коленях. Вот тогда я не вертелся, а был, наоборот, тише воды. Особенно запойно мне читалось почему-то на физике. Вот сижу я, читаю что-то увлекательное и вдруг слышу: “Рубинштейн нам ответит на этот вопрос”. Чего? Какой еще вопрос? Встаю, вопросительно смотрю на соседа по парте Володьку Шухова, большого, надо сказать, остроумца. “Шестнадцать”, – произносит он громким театральным шепотом. Я и выпаливаю как можно бодрее и победоноснее: “Шестнадцать!” После секундного замешательства все начинают ржать как зарезанные, а громче всех – остроумец Володька. Не смеются двое – я и несчастная Эльвира Васильевна. Она спрашивает, вполне, впрочем, риторически: “Что шестнадцать? Что шестнадцать? Дай-ка дневник. Шестнадцать… Горе мое”. А она ведь спросила наверняка про какое-нибудь очередное правило буравчика и никак не менее того. На шутника я не обижаюсь, ибо знаю: ответный выстрел остается за мной. Уж я что-нибудь придумаю, не извольте сомневаться – трепещи, поганец.
А при чем тут Кулибин, спросит кое-кто из нетерпеливых. Да, в общем-то, ни при чем. Просто самая первая из моих учительниц, Александра Федоровна, по абсолютно непонятной мне причине ставила всем нам в пример не Ульянова-гимназиста, не Николая, скажем, Островского и не Зою, допустим, Космодемьянскую, а почему-то Кулибина. Да, Кулибина – мифического народного умельца, изобретателя всего на свете, кроме разве что вечного двигателя, да и это не вполне очевидно. Что Кулибин? Почему Кулибин? Какую такую роль в судьбе Александры Федоровны сыграл этот самопальный демиург, чьего имени я не помню и чьего изображения я не видел никогда? Почему именно он стал для нее, а заодно и для всех нас недосягаемым образцом благонравия? Этого я не узнаю уже никогда. Так же как я никогда не забуду слов Александры Федоровны, обращенных непосредственно ко мне и произнесенных ею с той силой убеждения, каковая продолжает воздействовать на меня спустя многие десятилетия. “А вот Кулибин, – с расстановкой сказала мне как-то учительница первая моя, – а вот Кулибин никогда не вертелся!” Кулибин никогда не вертелся. Я верчусь с утра до вечера. И тут до меня дошло: если ничего не изменится, нашим с Кулибиным путям не суждено пересечься нигде и никогда – ни в этой, ни в будущей жизни. И это подействовало на меня до такой степени, что я не вертелся аж целых два урока. Целых два.
Куда-то они все подевались в последнее время. А ведь когда-то их было в изобилии. То есть не то чтобы в изобилии, но они как-то были хорошо заметны, ярко выделялись из монотонной толпы, очень разнообразили и даже, осмелюсь сказать, украшали нудное течение городской жизни. Я имею в виду тех, кого раньше называли городскими сумасшедшими.
Без них город не город, как не бывало прежде деревни без деревенского дурачка.
Первым в моей жизни был человек Женя. Он жил в нашем дворе. Сколько ему было лет тогда, непонятно. Может быть, двадцать, может быть, сорок – кто его знает. Женя и Женя. Он целый день слонялся по двору в синих сатиновых шароварах и в вытянутой вязаной кофте, застегивавшейся на левую сторону. Бабушкина, видимо. Бабушкиной, судя по всему, была и клеенчатая кошелка, с которой он никогда не расставался. Он почти никогда не разговаривал, а лишь расхаживал по диагонали двора и одинаково ласково и приветливо улыбался всем и каждому.
Мальчишки его не дразнили – он был не только абсолютно безвреден, но и необычайно полезен. Любой из нас мог подойти к нему и сказать: “Женя, сделай мне голубя”. И он никому не отказывал. Из кошелки вынималась толстенная растрепанная книга без обложки. Из этой книги выдирался листок (судя по обилию чертежей и формул, это был какой-то технический учебник), и Женя с необычайной сноровкой и прямо-таки цирковой скоростью сооружал отличного бумажного голубя. Поразительно, что книга, из которой вырывались странички, не только никогда не заканчивалась, но даже и не становилась тоньше. Иногда над двором витала целая стая Жениных голубей, перемешиваясь с живыми голубями, потому что голубятня в те годы была практически в каждом дворе. Если бы подобную сцену я увидел в кино, то на вполне законных основаниях счел бы ее пошловатой. Но у искусства свои законы, а у правды жизни свои.
Еще я помню пожилого, но очень крепкого еврея, в развевающейся онегинской крылатке и картонном маскарадном цилиндре регулярно мчавшегося на самодельном грохочущем самокате через Трубную площадь.
Еще я помню практически настоящую королеву, обитавшую в районе Пятницкой улицы. Она надевала на себя мантию из красной марли, украшенной клочками ваты (горностай?), венчала непокорную главу короной из шоколадного “золотца”, густо румянилась и выходила на улицу, где медленно и величаво прогуливалась, милостиво кивая всем, кто обращал на нее взор. А таких, как легко себе представить, было немало.
Я помню тетку, расхаживавшую по улице и с равными промежутками времени выкликавшую праздничные лозунги. “Да здравствуют советские пионеры!” – орала она, до полусмерти пугая случившуюся поблизости хозяйку с авоськой. “Да здравствуют советские шахтеры!”. “Да здравствуют советские монтеры!” За монтерами следовали слесари, пекари и парикмахеры. Орала она так оглушительно, что публика, многозначительно переглядываясь, переходила на другую сторону улицы.
В день очередного всенародного голосования за нерушимый блок коммунистов и беспартийных я запомнил удивительного человека неопределенного возраста, нервно слонявшегося перед дверями избирательного участка. Он был одет в застегнутый до самого подбородка черный китайский плащ “Дружба”, сверху донизу украшенный непостижимым количеством различных значков, среди которых мне бросились в глаза значок Фестиваля молодежи и студентов в виде легкомысленной разноцветной ромашки, значок с изображением Юрия Гагарина и значок американской выставки в Сокольниках с горделивой аббревиатурой USA. В руках у него была видавшая виды папка с тесемками, плотно набитая старыми, свернутыми вчетверо газетами. Время от времени человек этот вставал в позу чуть ли не римского оратора и, размахивая руками, заводил страстную и не слишком членораздельную абракадабру, суть которой сводилась к тому, что лучшего кандидата в депутаты, чем он сам, нет и быть не может. Кстати, в контексте общественной и политической жизни тех, да и не только тех лет он, я полагаю, был абсолютно прав. Его, видимо, хорошо знали в этом районе, поэтому решительно никто, включая милиционера, но исключая меня, не обращал на него ни малейшего внимания.
Еще я помню пожилого дядьку, сидевшего напротив меня в автобусе. Лицо его было напряжено и выражало даже какую-то муку. В какой-то момент он сказал самому себе: “Так как же мне действовать, товарищ полковник?” Через несколько секунд он с четкой военной интонацией “ответил”: “Действовать строго по уставу!” “Есть действовать строго по уставу”, – мгновенно прореагировал он же, после чего лицо его разгладилось, глаза потеплели, он совсем успокоился и облегченно погрузился в целительную дрему.