Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомним неустранимый и, при всей его скромности, единственно бесспорный здесь факт: вся сцена выдумана Данте. Для нас она реальна, для него — куда меньше (для него реальность — прежде всего жизнь Беатриче, а потом похитившая ее смерть). Навсегда разлученный с Беатриче, одинокий, вероятно, униженный, он представляет себе эту сцену, чтобы хоть в воображении побыть вместе с любимой. К несчастью для него и к счастью для читателей будущих столетий, сознание, что сцена эта — воображаемая, не может не искажать картину. Отсюда растравляющие подробности, слишком, конечно же, инфернальные для эмпирея: исчезновение Беатриче, появившийся вместо нее старик, ее внезапный взлет к высотам Розы, мимолетность взгляда и улыбки, навечно отвернувшееся лицо[147]. В самом выборе слов здесь ощутим ужас: «come parea» («казалась») относится к «lontana» («далекой»), вместе с тем бросая тень на «sorrise» («улыбку»), почему и Лонгфелло в 1867 году перевел:
Thus I implored; and she, so far away,
Smiled as it seemed, and looked once more at me..?[148]
Точно так же «eterna» («вечная») бросает тень на «si tornò» («отвернулась»).
25 АВГУСТА 1983 ГОДА{134}
25 АВГУСТА 1983 ГОДА{135}
Часы на маленькой станции показывали одиннадцать вчерашней ночи. Я направился к гостинице. Как и в прошлые разы, я ощущал умиротворение и покой, чувства, которые всегда испытываешь, оказавшись в давно знакомых местах. Широкие ворота были распахнуты, усадьба окутана сумерками. Я вошел в холл, где туманные зеркала удваивали расставленные цветы и растения. Удивительно, но хозяин не узнал меня. Он протянул мне книгу постояльцев. Я взял ручку, прикрепленную к конторке, обмакнул перо в бронзовую чернильницу и, склонившись над раскрытыми страницами, столкнулся с первой из множества неожиданностей, которые выпали на мою долю этой ночью. Мое имя, Хорхе Луис Борхес, уже было написано, и чернила еще не успели высохнуть.
Хозяин сказал мне:
— Мне казалось, вы уже поднялись. — Потом он присмотрелся ко мне внимательнее: — Простите, сеньор. Тот, другой, очень на вас похож, но вы моложе.
Я спросил хозяина:
— Какой у него номер?
— Он попросил девятнадцатый, — был ответ.
Этого я и боялся.
Я бросил ручку на конторку и бегом поднялся по ступенькам. Девятнадцатый номер находился на втором этаже, с окнами на внутренний дворик, жалкий и заброшенный, обнесенный балюстрадой; там, как мне помнится, стояла пляжная скамейка. Это была самая высокая комната в гостинице. Я толкнул дверь, она подалась. Под потолком горела люстра. В ее безжалостном свете я узнал себя. На узкой железной кровати навзничь лежал я, постаревший, обрюзгший, побледневший, и разглядывал лепнину на потолке. Я услышал голос. Не совсем мой; без обертонов, неприятный, похожий на магнитофонную запись.
— Удивительно, — сказал он, — нас двое и мы одно. Впрочем, во сне ничто не может удивить.
Я робко спросил:
— Значит, все это сон?
— Да, я уверен, что это мой последний сон. — Жестом он показал на пустой пузырек, стоявший на мраморной крышке ночного столика. — Тебе придется, наверное, перевидать множество снов, прежде чем доживешь до этой ночи. Какое у тебя сегодня число?
— Не знаю точно, — ответил я ошеломленно. — Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.
— Когда твои бессонницы приведут тебя к этой ночи, накануне тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.
— Как долго еще ждать, — прошептал я.
— А мне не осталось почти ничего, — сказал он резко. — В любой момент я могу умереть, затеряться в неведомом и продолжать видеть сны вдвойне. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.
Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а не стремлением порассуждать. Я был им и не понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые фразы, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:
— Я знал, что это с тобой случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории этого самоубийства.
— Да, — подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. — Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в номер девятнадцатый, самый дальний. И там совершал самоубийство.
— Поэтому я здесь, — сказал я.
— Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Майпу. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
— В комнате, которая принадлежала матери, — повторил я, не стараясь понять. — Я вижу тебя во сне в номере девятнадцатом, расположенном над внутренним двориком.
— Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге так давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад. Кто знает.
— Это я вижу сон, — произнес я с вызовом.
— Ты не представляешь себе, как важно выяснить, один ли человек видит сон, или двое снятся друг другу.
— Я Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
— Борхес я, и я убил себя на улице Майпу. — Помолчав, тот, другой, добавил: — Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что эта улыбка — отражение моей.
— Мы лжем, — заметил он, — потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы и один человек, и двое.
Мне наскучила наша беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:
— Неужели тебе в 1983 году нечего рассказать о тех годах, что предстоят мне?
— Что сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота — это не тьма, она — род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.
— В Исландии! В Исландии среди морей!
— В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, так недолговечно.
— Я никогда не был в Риме.
— Случится еще многое. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.
— На смерть… — не окончил я фразы, боясь назвать имя.
— Нет-нет, она переживет тебя.
Мы помолчали. Он продолжал:
— Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в 1979-м ты поймешь, что твое так