Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды (уже стоял октябрь) он проснулся в шатре среди ночи от тихого разговора. Протерев глаза, сощурился в прореху на холодные звёзды: было далеко заполночь. Низ шатра заиндевел. Угли костра снаружи чуть заметно посвечивали малиновым. Рядом с ними сидели отец и Симка. Приподнявшись на локте, Ибриш подался вперёд.
– Я ведь не жалуюсь, Беркуло. Никогда, ни одним словечком не пожаловалась, понимаешь? Никто в таборе ни одной моей слезы не увидал!
– Я знаю. Ты у меня умница.
– Я же тебе тогда слово дала… И ты не виноват ни в чём: ты меня упреждал. Всё промеж нами честно было. Но… Но… Иногда вот как… – Сима не договорила, издав странный, низкий и гортанный звук. Ибриш понял, что она душит рыдание.
Короткий шорох, движение теней. Беркуло обнял жену. Симка замотала головой.
– Не… не… не нужно… Я и не… Я не жалуюсь, понял?!
– Да знаю, знаю я… Не топорщись, глупая. Руданку разбудишь.
– Пулемётом твою дочь не разбудишь!.. Знаешь как мне бабка говорила? Не ходи за вора, век проплачешь… Дед мой, Илья, знаешь каким конокрадом был? Ничего не боялся, из-под носа у гаджен коней уводил! А бросил ведь, когда на бабке женился и дети пошли… Ты не думай, Беркуло, я не затем…
– Я и не думаю. Только твой дед – один-единственный конокрад на весь табор был. Ваши ведь не воры. Ваши – коняшники. Продать, обменять, гнилую клячу взамен хорошей подсунуть – это они могут. А на лихие дела русские цыгане не ходят. Твой дед коней красть бросил – такой же, как другие стал. Только и всего.
Сима лишь тяжело вздохнула. Отец молчал. Молчал так долго, что Ибриш уже начал даже задрёмывать, и вздрогнул, снова услышав хрипловатый, негромкий голос:
– Я ведь ничего другого не умею, Симка. И другие наши мужики не умеют. Всегда так жили, и отцы, и деды, и прадеды. Нам гаджен жалеть нечего: у них взять не грех. Чего хорошего мы от них видали? В Румынии наших за рабов держали, измывались всячески… Воровать – наше дело от Бога. Попробуй твоего деда или брата от лошадей забрать – взвоет ведь! Попробуй кастрюльщикам воспрети котлы лудить – что от них останется? А мы, кишинёвцы, – вот такие… Такими и помрём. – Помолчав, отец усмехнулся и продолжил, – Знаешь, о чём в тюрьме каждый цыган думает? О том, чтобы вернуться в табор, к своим, – и никогда больше в чужую хату не влазить! Чтоб за решёткой не сидеть, не мучиться, дни не считать. Вырываешься на волю, в табор идёшь, неделю-другую как в раю живёшь… А потом подходят ребята и говорят: «Идёшь с нами? Хорошее дело есть, стоящее!» И пойдёшь, если цыганом себя считаешь! И не хочешь, чтоб на тебя весь табор, как на собачью кучу, смотрел! Да что я тебе толкую, – сама не цыганка, что ли?
– Ну и не толкуй. Я знаю… – Сима вздохнула. – Сам видишь – я эти дни, как воду холодную, по глоточкам маленьким пью. Чтобы каждый миг запомнить… Под сердцем схоронить. Чтобы вспоминать потом, когда тебя нет… Как мы с тобой сидели и разговаривали, как ты меня за руку держал. В самый чёрный день вспомнишь – и легче делается… Ты не думай, я давно привыкла. Люди здесь хорошие, мне все помогали, никто не обижал.
– Ещё бы…
– Да будет тебе, не хмурься. Я же говорю – ладно всё. И Ибриш такой хороший у нас, умный такой! Золото, а не мальчишка – вот ведь какой-то дурёхе счастье на голову свалится! Кабы не он, мне и в самом деле тяжело бы было. Всё мужское дело делал, только воровать его не пускала я…
– И правильно. Это моё дело. И не реви раньше срока, Симка! Иногда бывает – цыгане по два и три года не садятся, с жёнами живут! Может, и мне повезёт.
– Молиться буду…
Они заговорили о чём-то другом, о чём – Ибриш уже не мог слушать. Сон накрывал его неумолимо, и, проваливаясь в крепкую предутреннюю дрёму, Ибриш едва успел подумать о том, что отец, оказывается, вовсе не хочет… Но додумать эту мысль Ибриш не успел, а наутро забыл о ней напрочь.
То ли Симка хорошо молилась, то ли просто повезло – но отец пробыл с ними даже не три, а почти четыре года! Четыре счастливых года, за которые Сима родила мужу ещё троих детей – двух девчонок, Анику и Янку, и крикуна Сёмку, черноглазых и горластых, как она сама. Ибриш вырос, раздался в плечах, стал мужчиной. Взрослые мужики давно уже брали его с собой на дела. В таборе сложилось прочное убеждение, что этого парня любит удача: ни одно дело, в котором он участвовал, не сорвалось, ни разу в табор не пришла милиция. Венцом своей карьеры Ибриш считал взлом продуктового магазина в Самаре. Цыгане, высадив окно, прошли мимо спящего сторожа, вынесли ящики с мукой, маслом, сахаром и чаем, выбрались сами. Ибриш вылезал последним – и дедок вдруг проснулся! И уселся на своём топчане, подслеповато моргая и нащупывая ружьё – которое ночные гости предусмотрительно выставили за окно.
– Стоять! Хто тут есть?
Ибриш (он уже сидел на подоконнике) развернулся. Долго-долго смотрел в сонное, испуганное лицо деда. Ему хватило бы одного движения, чтобы оглушить старика дубинкой. Но Ибриш вполголоса сказал:
– Дед, выбирай сам. Или я тебя сейчас на месте из нагана положу (никакого нагана у него и в помине не было), или ты ложишься и спишь дальше до утра. Как тебе лучше будет?
– Да… как же мне спать-то?.. – заикаясь, пробормотал дед. – Меня ж за это под статью… Посодят ведь! Как не свистеть-то… Сынок! Ты хоть свяжи меня, что ли! Да по башке стукни, чтобы, значит, оправданье мне было!
«Стукать» сторожа Ибриш не стал, опасаясь в самом деле ненароком прикончить старика. Отыскав верёвку, связал его; аккуратно, чтобы не задушить, сунул деду в рот старую рукавицу, убедился, что тот её не выплюнет, сунул за пазуху его свисток – и выскочил в серебряное от лунного света окно. Рассердился, увидев, что товарищи не ушли: сидели