Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это все не про тебя написано.
– А про кого? – недоверчиво усмехнулся Данилевский.
– Пап, ты что, мамины книжки читаешь?! Вот новости! – захохотала Катька. – С этого момента, пожалуйста, поподробнее! Ну-ка, ну-ка…
– Ничего я не читаю! – буркнул мигом покрасневший Егор. Вечно смуглый Данилевский не краснеет, а буреет, когда сердится или смущается. – Я такую хрень не читаю! Я Толстого читаю и Довлатова. И еще этого… современного… забыл фамилию. Умный мужик. Так, ну давай, рассказывай. Жила-была Селедкина…
– Да. Жила-была не Селедкина, а я. И однажды встретила одного человека…
– Я его знаю? – встрял Данилевский.
– Не думаю, – пожала я плечами. – По крайней мере, не так хорошо, как я.
– Ну давай, давай, продолжай, интересно. Ой, как интересно…
– Пап, не ёрничай. Слушай лучше. – Катька подсела поближе к Данилевскому, он ее обнял.
– Вот, встретила одного человека. И он показался мне прекрасней всех на свете. Умный, красивый, похож на знаменитого итальянского актера, ладненький такой весь. Остроумный – просто невероятно. Никогда ничего серьезного не говорит. Только шутит. Стихи пишет.
– Да ладно! – отмахнулся Данилевский. – Какие там стихи! Так, пару романсов… Попросили…
– Пап, а это не про тебя рассказ.
Данилевский внимательно взглянул на Катьку, для чего ему пришлось отодвинуться от нее.
– Ты плохо ко мне относишься, дочь моя, без уважения.
– Узбагойдезь, баба! – весело ответила ему Катька.
– В смысле? – вскинулся Данилевский. – Что ты говоришь? Какая еще баба? Я ничего не понимаю.
– Это модно так говорить, – поспешила объяснить я ему. – Все глухие согласные – как звонкие, понимаешь. «Баба» – это «папа». Успокойтесь, папа! Молодежь так шутит, понимаешь?
– Хочешь казаться моложе, тоже так говори! – подтвердила Катька.
– Я – нет, – тут же взъерепенился Данилевский. – С чего это я хочу казаться моложе? Я? Нет. Ничего подобного!
– Так вот, – побыстрее продолжила я свой рассказ, чтобы прекратить их препирания, – и так я его полюбила, что мир без него просто стал мне не мил. И однажды я поняла: больше всего на свете я хочу жить с ним в одной квартире, но чтобы обязательно в соседней комнате стояла кроватка, а в ней спал маленький человек, очень похожий на него и на меня. Спал, играл, смеялся… И сказала я ему об этом своем желании…
– Так, это пропустим… – Данилевский махнул рукой. – Ближе к Селедкиной можно?
– Про черные розы рассказывать?
– Не надо. Не было черных роз. Был самый красивый и дорогой букет.
– А про четыре киви и плавленый сырок?
– Нет. Был килограмм киви и всякая полезная еда для кормящих. Про Селедкину лучше давай.
– Так она как раз и смеялась над мамой, потому что мама все время хотела есть, а ей никто еды не приносил, – вставила свое слово Катька.
Данилевский погрустнел.
– Я так и знал. Даже в рассказе про Селедкину главный персонаж – я. Главный отрицательный персонаж.
– Нет, – покачала я головой. – Уже очень давно главный персонаж моей жизни – Катька. Положительно-отрицательно-чудесный.
– Отрица-а-тельный? – обиженно протянула Катька.
– Когда болеешь, Катюнь, только когда болеешь.
– И отцу хамишь! – пристроился тут же Данилевский.
– А в общем, – улыбнулась я, – просто волшебный персонаж.
– В этой связи… – Катька посмотрела на Данилевского, и они подмигнули друг другу.
– Не съесть ли нам по тарелке горохового супчика? – предложил Егор, с воодушевлением потирая руки.
– Знаешь, чем я похожа на тебя, пап?
– Кроме красоты и ума? – разулыбался Данилевский. – Ну, чем еще, дочь моя?
– Я объедаюсь и завираюсь.
Данилевский крякнул, засмеялся. Нахмурился. Встал. Хотел уйти. Сел обратно.
– По супчику, да, пап?
Данилевский вздохнул.
– По супчику. Иди, мам, я тебя поцелую.
– За что? – удивилась я.
– За что, за что… – Егор поднял на меня глаза, в которых когда-то отражался для меня весь мир. И тут же отвел их. – Не скажу, секрет.
Если бы я знала, что дети – это так здорово, у меня было бы не два диплома о высшем образовании, а трое или четверо детей. Или пятеро. Неужели никто не говорил мне, что дети – самое большое счастье? Говорила бабушка. Но я ей не верила. Она часто повторяла: «Самая большая любовь на свете – это к детям!» А мне казалось, она меня просто воспитывает, так наивно и целенаправленно. В пятнадцать-шестнадцать лет как-то не очень верится, что любовь – это маленькие, плачущие, беспомощные дети. Да и бабушка сама так любила жизнь, яркие наряды, театр… Любила нравиться мужчинам, смеясь, рассказывала, как генералы и их адъютанты ломали копья и судьбы в надежде на бабушкину взаимность. А сидеть с нами, внуками, бабушка не любила, ругалась, если ее заставляли. Поэтому, наверное, я ей не верила и не слушала ее.
Есть красивая, с высокими летящими нотами песня, которую сейчас редко поют – про «прекрасное далеко». Мое прекрасное далеко всегда было где-то впереди, в необозримом неясном будущем. А потом неожиданно переместилось в прошлое. Подросла Катька, и время, когда она была маленькой – бурное, разное, то веселое, то грустное, и стало моим самым прекрасным далеко, щемящим и невозвратным. В него больше никогда не попасть, но оно всегда со мной, в моей душе.
Глядя, как растет Катька, с самого ее первого дня, я узнавала мир заново, совершенно по-другому, я изменилась сама, и жизнь моя изменилась тоже.
Я узнала, что человек сначала начинает понимать – не только речь, а то, что происходит вокруг него, а потом уже учится выражать свои собственные мысли. Что маленький ребенок видит главное. Что есть некая высшая мудрость, простая и ясная, которая доступна сознанию младенца. Потом с годами у многих эта мудрость теряется напрочь, заваленная многочисленными противоречивыми и сомнительными взрослыми истинами, правилами, удобной ложью, вынужденной полуправдой, неточными словами, страхами, заблуждениями.
Редактировать детские высказывания смысла нет. Они хороши, смешны, мудры без вмешательства образованного взрослого.
Когда Катьке было около трех лет, она рассуждала так:
– Мам, ты ребенка когда-то заводила?
– Заводила.
– Меня?
– Тебя.
– А зачем ты теперь на меня ругаешься?
* * *
Я услышала, как Катя громко меня зовет из кухни:
– Мама, мама, иди скорей сюда! Иди! Пожалуйста!