Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я не знаю, на что будете жить вы с мамой», — сказал отец.
«Я действительно этого не знаю,—повторил он спустя некоторое время, — я даже не знаю, — и он попытался улыбнуться, — на что ты собираешься жить в Париже и печатать свою докторскую диссертацию».
Я пристыженно молчал. Отец резко отодвинул листы с анкетой в сторону, но не убрал их со стола.
Анкета еще несколько дней пролежала незаполненной на его столе. Но однажды после обеда, заглянув к отцу в кабинет, я увидел, что отец аккуратно и медленно, словно школьник, выполняющий домашнее задание, заполняет вопросник. Спустя полчаса он сам отнес письмо на почту не дав себе ни малейшей возможности передумать, дать задний ход. Внешне он нимало не изменился, говорил не более возбужденно, чем прежде, однако эта история дорого ему обошлась. У людей, владеющих собой, не позволяющих раздражению вырваться в слове или в жесте, чрезмерно тяжелые душевные переживания обрушиваются на какой-нибудь внутренний орган и вызывают болезнь. Чаще всего в этих случаях бывают инфаркты, спазмы сердечных сосудов. У моего отца душевное напряжение, не разрядившись вовне, ударило в живот. Едва лишь отец вновь уселся за письменный стол, за которым заполнял анкету как вскочил и согнулся. Его вырвало. Два или три дня он не мог есть. Его сразу же начинало тошнить. Это было начало забастовки организма, от которой спустя два года он скончался.
33
Чем дольше длилось лето 1933 года, тем нереальнее делалась реальность. Все вокруг теряло свой настоящий вес, превращалось в дикие сны; я жил словно в странной, но приятной, усыпляющей, отнимающей всякую ответственность лихорадке.
Итак, я подал заявление на асессорский экзамен, финальный, самый серьезный экзамен у немецких юристов, дающий право на занятие должности судьи и адвоката, открывающий путь к большой государственной карьере. Я сдавал экзамен без малейшего намерения когда-нибудь воспользоваться привилегиями, которые он давал. Ничто не волновало меня тогда меньше, чем вопрос: сдам я экзамен или нет. А ведь это в нормальных условиях всегда напряжение, волнение, не так ли?—говорят даже об экзаменационной лихорадке. Ничего подобного я не чувствовал. Вскоре меня потрепала куда более сильная лихорадка.
Я сидел в Юридическом архиве, библиотеке, расположенной в мансарде большого административного здания, в просторном зале со стеклянными стенами и стеклянной крышей, над которой сияло голубое летнее небо, писал экзаменационные работы легко и беззаботно — словно пустяковое письмо. Уже невозможно было воспринимать эти работы серьезно. Задания и вопросы исходили из реальности, которой больше не существовало. Так, в одной из работ важную роль играли Гражданский кодекс и Веймарская конституция; я читал ставшие ненужными когда-то известные комментарии к погребенным статьям убитых законов и, вместо того чтобы выколупывать цитаты для своей работы, погружался сначала в чтение, а потом в мечты. Снизу доносилась визгливо-квакающая маршевая музыка. Высунувшись из окна, можно было увидеть ползущие по улице коричневые колонны под знаменами со свастикой. При виде этих знамен прохожие вскидывали руки в фашистском приветствии (мы уже усвоили, что тех, кто этого не делает, избивают). Что там у них на этот раз? Ах вот оно что! — они маршировали в сторону Люстгартена207. Лей208 отбыл из Женевы, покинув заседание Международной организации труда209, сильно чем-то раздраженный, вот берлинские штурмовики и двинулись в Люстгартен—с песнями и воплями добивать дракона.
Ежедневно я видел марширующих штурмовиков, ежедневно слышал их песни; приходилось всегда быть начеку чтобы успеть вовремя скользнуть в ближайшую парадную и избежать необходимости вскинуть руку в нацистском приветствии. Ггрмания жила в состоянии войны, удивительной войны, разумеется; все победы в этой войне достигались исключительно пением и маршировкой. Штурмовые отряды, SS, гитлерюгенд, «Трудовой фронт»—что там еще?—постоянно печатали шаг по мостовым с пением «Ввдишь зарю на востоке?..»2™ или «Бранденбургской пустоши»2”, строились, на что-то равнялись, орали в тыщу глоток «хайль» — глядишь, враг-то и разбит. Для определенного рода немцев это время было раем, среди них царила осатанелость августа 1914 года. Старые дамы с продуктовыми кошелками провожали горящими глазами коричневого червя, который полз, заполняя всю улицу «Вы видите, — твердили они, — вы же видите, не правда ли? Мы снова выходим вперед во всем!»
Иногда победы оказывались более определенными. Так, например, в одно прекрасное утро полицейские окружили и заняли «деревню писателей» в Вильмерсдорфе212. Там жили левые литераторы, кое-кто из них и до сих пор там живет. Победа! Захвачены богатые трофеи, десятки вражеских знамен, десятки килограммов подрывной литературы от Карла Маркса до Генриха Манна погружены на телеги, опять же недурно смотрелись и списки пленных.
Газеты описывали это происшествие как новую битву под Танненбергом213. Не меньше! Или в другой раз, в полдень, на всех дорогах рейха были «ударно» остановлены и обысканы все поезда и автомобили. Победа! Чего только не нашли! От ювелирных украшений и иностранной валюты до ««пропагандистских материалов антигосударственных курьеров».
И как же не устроить по этому поводу «стихийный» митинг в Люстгартене!
В конце июня все газеты украсились жирными заголовками «Вражеские самолеты над Берлином!»214 Никто этому не поверил и меньше всего сами нацисты, но уже никто по-настоящему не удивился такому беспардонному вранью. Оно сделалось стилем. Снова «стихийный» митинг. «Германии нужно чистое небо!» Марши и знамена, «Хорст Вессель», «хайль»! Приблизительно в это же самое время министр культуры215 сменил все церковное руководст-во216, назначил нацистского военного священника Мюллера1"7 «епископом Имперской церкви». Победа нового, «немецкого», христианства была отпразднована на огромном митинге во Дворце спорта218: Адольф Гитлер в качестве германского Спасителя, знамена, «Хорст Вессель», крики «хайль». Правда, на этот раз то ли из уважения к поверженной организации, то ли по каким-то иным соображениям тонкого вкуса в конце спели лютеровский гимн «Твердыня наша—вечный Бог»219. Потом прошли церковные выборы. Нацисты откомандировали к избирательным урнам целую армию, и на следующий день газеты оповестили о победе «Немецких христиан». Вечером, когда я ехал по городу, на всех берлинских церквях развевались флаги со свастикой.
Однако того серьезного сопротивления, которое встретили здесь нацисты, во внецерковных кругах в первый момент даже не заметили. С каким-то странным чувством я впервые принял тогда участие в выборах церковного руководства и опустил в избирательную урну бюллетень, на котором важно красовались слова «Исповедующая церковь»220. Я никогда не чувствовал себя «исповедующим веру». Церковь я долгие годы «чтил, не нуждаясь в ней»™. Конечно, я был всецело за то, чтобы Церковь почиталась, даже и без особой в ней нужды, и меня тошнило от кощунственно-маскарадного кривляния «Немецких христиан», но в остальном я был глубоко убежден в бесперспективности какого-либо сопротивления именно со стороны церкви. Теперь хотя бы из чувства приличия стоит «исповедовать» веру гонимой и опозоренной церкви, примерно так я думал. И конечно, я прекрасно понимал одного симпатичного, наиконсервативнейшего пожилого любителя красного вина, сетовавшего в те дни: «Господи помилуй! Теперь приходится бороться за веру, притом что у тебя ее нет!»