Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, кто такие русские? Что такое вообще быть русским? Где родился, там и живешь, та культура тебя и формирует. Зачем цепляться за какие-то надуманные идеи, идеалы бредовые? Да даже язык. Кому он нужен-то? Ну, не сможешь ты «Братьев Карамазовых» в оригинале прочитать, беда-то какая! Зачем себе жизнь усложнять всем этим? Главное – быть успешным в своем деле. Какая разница, кем ты себя при этом ощущаешь или на каком языке думаешь? Бзик какой-то. Мне ближе те, кто вливается в общество, в котором они находятся, делают карьеру и заставляют себя уважать. А не нытики и идеалисты несчастные с их пыльными принципами. И что с того, что они приперлись? Чтобы тут все сначала начинать? С нуля? Не понимаю я. (Пошатывает ладонью перед лицом и снова опускает ее на стол.)
(Нервно смеется.) Только пощадите меня со всем этим бредом, умоляю вас. Какие корни? Какие устои? Это же все сказки! Навязываемые непонятно кем. А, кстати, ну да, они же еще и в церковь бегают как ненормальные. Из того же разряда. С ними надо телешоу снимать: «Как угробить себя и своего ребенка из благих побуждений». Ладно сами притащились в эту клоаку. Но ребенку-то зачем будущее портить?
(Взгляд коротко мутнеет.) Ну да… сказала… но… Но я сказала, если мозги есть. А у них мозгов нет. Для них эта несчастная страна – это неизбежная клоака.
(Глаза сужаются, а губы превращаются в тонкую линию.) Почему мозгов нет? Да потому что они сюда приперлись. Как можно было из Парижа… (Судорожно сглатывает слюну.) из Парижа… (Бросает полыхающий взгляд и резко встает.) Ладно, оставьте меня просто в покое, хорошо?!
Простояв на мосту и чуть не околев окончательно, я понял, что идти домой не могу. Поэтому я решил спуститься вниз к засохшей реке. Обеденное время уже закончилось, а послерабочее еще не началось, так что людей на улицах было мало, и подобрать мгновение без свидетелей было несложно.
Сперва я скинул рюкзак на странно хрустнувшую гальку, словно крокодил, перемоловший зубами нежданную добычу. А потом сам перебрался за перила, повис, ухватившись за нижний край, и прыгнул вниз. Лететь пришлось немного дольше, чем я ожидал, и, приземлившись, я не смог удержать равновесие и упал на локти, спрятав голые ладони. На это у меня еще хватило ума и реакции. Вблизи усеянная острыми углами разноцветного стекла, окурками, шприцами и прочими отбросами цивилизованного мира галька выглядела зловеще, как минное поле в колючей проволоке. Раньше мне понравился бы преломляющийся в осколках зимний свет, но теперь мне было все равно.
Кряхтя, я поднялся на ноги, краем глаза отметил порванные на коленках штаны, взял свой рюкзак и уселся спиной к влажной каменной стене в самом темном месте под мостом. Хотя я спустился всего на пару метров, жизнь наверху казалась совершенно отдельной и меня не касающейся. Прохожие цокали по мостовой, машины с ревом выпускали свои выхлопные газы, а дети беспечно смеялись.
Я закрыл глаза и коснулся затылком неровных камней. Сперва я был уверен, что запла́чу, стоит только дать себе волю, но слезы отказывались наворачиваться на глаза. Мне хотелось понять, что со мной происходит, ткнуть пальцем в обиду на Борьку, на проклятый бабинец, на ветер, вынесший мое письмо на общее посмешище, в конце концов на папу… Но я чувствовал только ужас и пустоту, что было для меня полностью новым ощущением. Настолько кошмарным, что я противился тому, чтобы в нем разбираться. За долю секунд мир потерял все свои краски и смысл.
Я сидел, и мне казалось, что нет никакой разницы, буду ли я в дальнейшем ходить в школу, перечитывать любимые книги, рисовать, ходить в гости к друзьям или просто продолжу сидеть в одной позе до бесконечности и таращиться на противоположную стенку. Полное безразличие должно было быть естественным выводом этого обессмысленного мира.
Меня более не интересовал секрет Ляльки Кукаразовой и ее посетителей, потому что будь он даже воплощением моих самых отважных грез, он не имел более никакого значения. Я вспомнил Женю из больницы, который думал о смерти, и что-то больно укололо меня в грудь. Если жизнь была бессмысленна, то смысла не было и в смерти. Была только безграничная пустота. Пустота, пустота, пустота.
Губы мои все же дрогнули, и я крепко прижал ладони к ледяному лицу. Все тело передернуло мощным всхлипом, но я подавил порыв заплакать в голос. Меня никто не должен был обнаружить. Тогда нашли бы маму, и она принялась бы утешать меня. Но она не смогла бы меня утешить. Потому что отныне никто не мог меня утешить. Впервые я понял, что такое одиночество. Подлинное и беспросветное.
Всего несколькими предложениями Борька сумел посеять во мне сомнение. С неким удивлением я осознал, что никогда ранее не испытывал этого чувства. И тут оно появилось как гром среди ясного неба. Как громадный слизняк, выползший из-за угла и затмивший своим жирным, неприглядным телом солнце. Не зубастый и не когтистый, а просто склизкий и огромный, тихо подавляющий все остальное.
«Что, если он станет еще больше, этот слизняк?» – подумал я с ужасом. Хотя трудно было себе представить более черное состояние, чем то, в котором находился сейчас я. Папа… Одна мысль о нем доставляла мне удушающую боль. «Он предал меня», – думалось мне само собой, хотя я сопротивлялся всеми силами подобным мыслям. «Он предал меня и маму. Он предал всех на свете. Всех на свете».
И тут слезы наконец покатились по моим щекам, как водопад из колючих льдинок.
Меня нашли, когда уже начало смеркаться. Я был совсем окоченевшим и околевшим и не смог сам забраться обратно наверх. Что и в бодром состоянии оказалось бы весьма сложным ввиду отсутствия лестниц. Около моста скопилось немало народу, и вскоре подоспели пожарники с сиреной.
Тут я немного очнулся. Все-таки не каждый день становишься виновником такой суматохи.
Пожарники выудили меня из моей добровольной темницы и хотели уже везти на обследование в больницу, как я окончательно ожил. Куда-куда, а в больницу я точно не собирался отправляться. При одной только мысли о холодных, пустых коридорах, Женьке и Дараганово, которого мне тогда наверняка было бы не миновать, мне стало дурно. Так что я подловил подходящий момент, когда толпа рассосалась, а пожарники были отвлечены никак не поддающейся выдвижной лестницей, и смылся в ближайший подъезд.
Мне было стыдно за такое неблагодарное поведение, но объясняться перед мамой мне казалось чем-то невозможным. Переждав недолгий переполох, последовавший за обнаружением пропажи спасенного, легкие ругательства в мой адрес и отъезд пожарной машины, я шнырнул на улицу и украдкой пробрался до своего двора.
Мама с работы еще не вернулась, и квартира встретила меня холодной темнотой. В одно мгновение она стала мне чужой и даже противной. То, что раньше напоминало мне о папе и грело сердце, теперь вызывало тошноту, а все остальное свидетельствовало о нашей с мамой покинутости и о некоем вселенском несчастье.
У меня не нашлось сил приготовить ужин, а потом сидеть за кухонным столом и смотреть маме в глаза, так что я быстро отпарил руки и ноги и улегся в постель. За окном шел неспешный снег, а с полок на меня вопросительно смотрели книги и различные фарфоровые и глиняные зверюшки. Я отвернулся к стене. Они не радовали меня. Меня ничто более не радовало. Как ту грустную собаку на черно-белой фотографии над моей постелью. Хотя у нее-то наверняка еще была надежда. У собак всегда оставалась надежда на то, что появится хозяин, и все станет хорошо. Даже в дождь, холод и голод, даже когда они следующие по очереди на усыпление в приюте. Я это знал. Я знал собак. Поэтому себя мне было в данный момент жальче, чем эту собаку в окружении луж.