Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой! Опять этот рыбий жир! Я этого не перенесу!
Действительно, интенсивный аромат рыбьего жира густой волной выползает из кухонного окна, откуда выдают «казенную» кашу, и распространяется по всему помещению.
…В театре шла подготовка к премьере «Пиковой дамы». Мы с Лидией Михайловной Скаловской целыми днями ползали по полу, пришивая черный тюлевый силуэт Медного всадника на марлевый занавес. Таков был замысел нашего театрального художника Вани В. — всю увертюру дать при едва подсвеченном рампой, призрачном, туманном занавесе с Медным всадником — олицетворением Санкт-Петербурга, с чуть просвечивающими сквозь туман очертаниями решетки Летнего сада. Эффект превзошел все ожидания. Едва под первые звуки оркестра пошел тяжелый основной занавес, как раздались бурные и долгие аплодисменты.
Вообще, молодой «хохол», как он всегда себя называл, бывший студент Академии художеств Ваня В. был художником талантливым, смелым, с оригинальными задумками. Так, в четвертом акте «Кармен» он перед зданием арены установил на площади какие-то необыкновенные колонны из мятой жести. Они были театральны и смотрелись хорошо. Когда же Ваню спросили, почему колонны из мятой жести, он невозмутимо ответил:
— Це ж поломатэ жыття Кармен… Хиба ж це нэ яснэнько?
Кстати, Ваня просидел на Лубянке два года, отказываясь подписать хотя бы один протокол. Так и не подписал ничего и благополучно прибыл наконец в лагерь сроком на десять лет, опровергая своим появлением довольно распространенную здесь теорию: «Не надо было ничего подписывать! Вот если бы мы не подписали…»
Но довольно отступлений. Итак, мы спешно заканчивали шить занавес, в классах звучали хоры, в которые был подключен весь состав театра и даже вовсе безголосые, вроде меня, и старичок-хормейстер, добрейший Николай Николаевич, с бесконечным терпением заставлял повторять по сотне раз, в одиночку и хором: «Очаровательно, прелестно, еще, мадам, еще!»
Хорошенькая армяночка Лида Т., впервые выступавшая на настоящей сцене (на «воле» она была только любительницей), с красными пятнами на щеках от волнения, без конца приставала ко всем с вопросом, как у нее звучит:
Герман — все-таки его пел «маститый» — пускал на весь театр свое: «Ми-ама-ма-а…», а сквозь стены соседнего класса проникали победные куплеты Тореадора:
Баритон Т., снедаемый завистью к «признанному» баритону А., который «отнял» у него его «законную» партию, репетировал Маралеса и безумно волновался, что не вытянет верхнее «фа» в проклятой фразе:
А юная Микаэла, венгерка Ежи И., «шпионка», перешедшая границу в обожаемое ею коммунистическое государство, за что и поплатилась, то и дело прибегала проконсультироваться, как надо ставить ударение: пи´сьмо или письмó, мат éри или м áтери?
И только вольнонаемные Лиза и Полина хранили на репетициях «гордое спокойствие» — так, по крайней мере, мне казалось.
В сцене с графиней мы с Лидией Михайловной изображали приживалок, и так как обе не блистали голосами, нас заставили драматически «обыгрывать» эту сцену, пока за кулисами начинал хор: «Благодетельница наша, как изволили гулять».
Мы наспех прибирали спальню, устраивали кресло у камина, вырывая друг у друга подушки и потихоньку переругиваясь. Но вот графиня в кресле, приживалки прогнаны грозным окриком: «Что стоите?! Прочь ступайте!», а за кулисами чуть приглушенный голос выводит слова старинного французского романса… Я стою, не смея шевельнуться, не смея вздохнуть, и слезы подступают к горлу от счастья.
Во втором акте мы изображали подруг Лизы и пели: «Очаровательно, чудесно, еще, мадам, еще!»
Труды Николая Николаевича не пропали даром! В третьем акте мы танцевали плавный и величественный менуэт. Помню, как когда-то, в дни моей далекой юности, читал нараспев стихи студент ВЛХИ [2]Гроссман:
На всю жизнь «Пиковая дама» осталась моей самой любимой оперой. Шли у нас в театре и «Евгений Онегин», и «Кармен». В «Онегине» я танцевала на балу у Лариных в каком-то красном кринолине и с седыми буклями, за неимением других париков. Но оказалось, что эти букли мне очень к лицу, и я краснела от удовольствия, когда мне говорили: «У Лариных ты была самая хорошенькая!» Зато на «греминском» балу — как мы называли тот бал в третьем акте, на который с «корабля» попал Онегин, — первенство всегда было за Лидией Михайловной с ее гордой и величественной осанкой и умением лучше всех танцевать, если, конечно, не считать нашей «настоящей» балерины — Аси К., под руководством которой и ставились все танцы.
В сцене дуэли я залезала под самый потолок и оттуда, стараясь не грохнуться вниз, среди сложной системы задников и полузадников сыпала «снег» на великолепную меховую доху Ленского и на милый заветный пень…
И сердце, и руки у меня дрожали от волнения, я боялась, что ненароком выверну разом всю корзину со снегом на голову Ленскому… В «Кармен» я пела в хоре девушек с табачной фабрики в сцене ссоры и впервые узнала, какую чушь тараторят «фабричные работницы» с аккуратностью счетной машины, чтобы не сбиться с такта:
А «капитан Цунига», и в жизни отчаянный бабник, не пропустивший ни одной смазливой девчонки, поглядывал на нас масляными глазками, покручивая свои залихватские усики. В четвертом акте на площади перед ареной, где шумит разноголосая толпа, продают программы, апельсины и сигареты — «первый сорт», между музыкой и пением актеры вполголоса вставляли свои реплики, изощряясь в остроумии, отчего сцена оживала, раздавались вспышки неподдельного хохота.
Предлагая воды, Падре — здесь он изображал разносчика холодной воды — приговаривал:
— Ну, не дуй же всю, оставь другим глотнуть, совесть, совесть имей, все взопрели!
Кстати, и кличка Падре пристала к нему после «Кармен». В первом акте перед табачной фабрикой, где уже собрались юнцы в ожидании перерыва: «Кармен, за тобою толпой мы спешим…», молча и торжественно, ни на кого не глядя, с каменными лицами и прямыми, как палки, фигурами, с опущенными глазами, осуждая все и всех, с четками в руках проходят два монаха-иезуита.