Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что? — переспросила девушка, и Борисову сделалось стыдно и одновременно жарко — вот неожиданная вещь! — неужели он еще может сомневаться?
Может! Не будет книг — жизнь для него окажется пустой и потерянной. Если он и держался в эти голодные стылые дни, то не стадвадцатипятиграммовой пайкой хлеба, не жалким теплом буржуйки, от этого можно было только умереть — держался книгами. Его лицо снова сделалось отсутствующим, мученическим, будто у святого, глаза угасли, вобрались под череп, на щеках и подбородке появился пот. Лоб оставался сухим.
— Н-нет, — снова пробормотал он.
— Ничего не понимаю, — проговорила девушка.
— Я и сам ничего не понимаю, — виновато произнес он. — На меня, кажется, находит… Разная ерунда находит.
Он задом, костяно брякая коленями о пол, отполз от девушки, с трудом поднялся и, сгорбленный, старый — не по возрасту старый, а от осознания того, что делает, — приблизился к книжному стеллажу. Стеллаж он до войны делал по заказу: нанял мастера, тот нарезал ему металлических ребристых реек, — рейки он почему-то называл угольниками, в понятии Борисова угольником было нечто совсем иное, — просверлил в рейках дырки, прикрутил к стене, соорудил некую сетку, схожую со скульптурой конструктивиста — если бы Борисов был художником, то обязательно дал бы этому произведению конструктивистское имя, на перекладины «скульптуры» настелил деревянные полки. Когда книг не станет, деревянный настил тоже можно будет пустить на корм буржуйке, — пусть ест, пусть давится!
Он почувствовал, что по щеке у него ползет-скребется какой-то паучишко либо козявка, движется паучишко вниз медленно, кожу опаливает то ли огнем, то ли холодом — не поймешь, подумал: хорошо, что этих невольных слез не видит девушка. Хотел стереть слезу рукой, а рука не слушается, висит, словно отбитая. Потерся щекою о воротник, потянулся, привстал, насколько позволяет рост, вытащил несколько книг — руки опять начали работать. Названия читать не стал. Знал, что, если начнет читать, рука потом не подымется бросить их в топку. Уж лучше сделать это вслепую.
Самые ценные, самые необходимые, без которых свет кажется серым и холодным, немилым, книги находились у него на стеллаже справа, на трех нижних полках, такие же книги были выставлены по всему низу конструкции, вверху слева находились те, которыми он пользовался через раз, через два — не каждый день, и он мог ими пожертвовать. Но только не глядя. Прочитает название, в мозгу всплывает жалобное: там-то он этой книгой пользовался, там-то она пригодилась, и все — у него руки снова откажут. Шмыгнул по-мальчишески носом — ему надо было собраться, вернуться на исходную позицию, стать самим собой, ощутил, как тяжелы книги, которые он держит в руках. Невольно зажмурился. По щеке вновь пополз щекотный холодноногий паучишко, вызвал озноб. В следующий миг Борисов услышал далекое, тихое:
— Прости-те… по-жалуй-ста-а…
Притиснувшись щекой к плечу и сбив паучка на пол, Борисов отозвался:
— Что вы! Не за что!
Оживленная им девушка теряла сознание, и он заторопился, отметая прочь всякую жалость и сомнения — участь книг была решена, зацепился ногами за пол и чуть не грохнулся. Зачастил, ощущая, какие у него чужие, холодные, совершенно деревянные губы:
— Вы что же это, а? Вам плохо? Плохо, да?
Одна из книг вырвалась из пальцев Борисова, упала на пол, Борисов поднимать ее не стал, погнал себя к печушке-буржуйке с выведенной в форточку трубой, носком ботинка отбросил в сторону тонкую хлипкую дверцу и кинул в обнажившийся зев несколько книг.
— Вы подержитесь немного, а?! Подержитесь! Я сейчас, я сейчас. — Извлек из кармана фанерную щеточку спичек — блокадных, только в Питере, наверное, и выпускаемых — щеточкой, с одной спички подпалил книги. Никогда он раньше не гадал, не думал, что научится так ловко разжигать огонь, но нужда заставила.
Печушка разгорелась быстро — буржуйки вообще обладают способностью моментально разгораться, быстро съедать пищу, давать тепло и также моментально тухнуть, уступать место холоду. Борисов на карачках вернулся к девушке, тряхнул ее за плечи, свистяще спросил:
— Вы живы?
Он думал, что девушка уже не услышит его, тоненькая ниточка, привязывающая ее к этой жизни, оборвалась, но девушка оказалась живучей, вернулась в этот дом из далекого далека.
— Да! — шелестяще тихо отозвалась она.
— Потерпите еще немного, — засипел-зашептал Борисов, — сейчас разгорится печка, будет тепло.
По ее лицу проползла светлая вымерзшая тень, ресницы дрогнули, в уголках губ появилось что-то благодарное. Борисов неожиданно почувствовал, что сосущее, сделавшееся застаревшим чувство голода — такое ощущение, будто он с голодом и родился, — отступило, Борисов вдруг вернулся назад, в довоенную жизнь, заскользил по плоскости времени, словно на коньках по льду, в розовую ребячью пору, в детство, которое неубывно сидит в каждом из нас, сколько бы нам лет ни было.
Видимо, само провидение заставило Борисова остановиться около припорошенного снегом тела: столько раз проходил мимо лежащих, съежившихся от холода людей, в такой съеженной позе и окаменевших, и не останавливался — знал, что ничем уже им не поможет, для них осталась одна дорога, а тут задержался, потрогал зачем-то тело, понял, что человек, лежащий в мертвой позе, жив, и попытался его спасти. И спас.
Впрочем, что он! Спасибо моряку, который вовремя подвернулся. Не будь моряка — Борисов и ее бы не спас, и себя бы погубил. Он старался вспомнить, воссоздать в памяти лицо моряка — и не мог, получалось что-то нечеткое, размытое, Борисову делалось стыдно: не по-людски это — не помнить добрых людей. Ну хоть бы фамилию моряка записал! Борисов усмехнулся отчужденно, недобро. Ведь он между тем светом и светом этим болтался, свет для него сделался мерцающим, больным, непрочным, все время грозил угаснуть, где-то на шее тревожно билась незнакомая жилка, грозя порваться, в ней пока не застывала кровь, как она застывала в других жилах, в мышцах, в мозгу, тупой звон в ушах угасал, и наступала ватная глухая тишь, которая была страшнее звона.
Прежде чем спасенная девушка пришла в себя окончательно, Борисов спалил в буржуйке две с половиной полки книг, — бумага горела быстро, будто таяла. Чтобы она не горела так стремительно, он подкладывал в печушку земляной мусор, тряпье, подобранное на улице, остатки старого резинового коврика, разрубленную пополам жестяную банку с комком отвердевшей краски. Буржуйка фыркала, трещала, кряхтела, грозила все это выплюнуть обратно, но все-таки не выплевывала — Борисов придерживал дверцу книгой, отводил глаза в сторону, в угол — он боялся прочитать название книги, а потом вообще перевертывал ее лицом вниз. Через некоторое время и эта книга оказывалась в печке.
Когда в неровный пляшущий огонь летел очередной том, Борисов испытывал физическую боль, словно его насквозь протыкал горячий осколок, книги для Борисова были живыми, они так же, как и люди, тянули свой блокадный крест.
Если девушка начинала стонать, Борисов бросался к ней, суетился, злился на самого себя — такой он бестолковый оказывался — не умел ей помочь, бормотал что-то скомканно, затихал, когда в голову ему приходила мысль: а вдруг эта девушка все-таки умрет? Прислушивался — дышит она или нет? И встряхивался облегченно, когда слышал ее стон. Снова перебрасывал свое тело к буржуйке, совал в нагретый зев очередную книгу.