Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только не раз еще вернется к ней Лева, и каждый раз после того, как ему сделают больно. Придет передать боль. Поначалу совесть помучит, а потом возникнет удобный механизм. А Альбина-то — сразу и поверит, и разбежится. А Лева, как наберется уверенности — то и уйдет сразу же, а как растеряет — то снова придет. Подло? Подло. Но пусть читатель оплатит свои счета…
Тем более что и не так это все. И Лева не такой уж подлец, и наша Альбина — не такая уж нищенка. Она, конечно, страдает, но „и страдает“… Очень существенно это „и“! Она убеждена, что Лева хоть часто и ведет себя не так, как ей бы мечталось, — а ведь любит ее. Иначе зачем же бежит, а все возвращается и возвращается, как привязанный. И видит она эти проявления любви во всем и копит их. Пришел — любит, ушел — тоже любит. Ласковый — это к ней. Неласковый — неприятности по работе. А вдруг заболел?.. А может, Лева и любит Альбину, кто знает. Хотя бы — „по-своему“… Она-то одна и может это знать. Ведь Лева знает, что Фаина любит его. Только напускает на себя что-то: молода еще или не понимает, не осознает…
Все ложь, и все правда…
В этот свой недолгий и настолько потом отрицаемый, что, со временем, как и вовсе с ним не бывший период жизни с Альбиной, дано было Леве на своей шкуре испытать всю силу и ужас чувства собственной НЕ любви (именно отдельно НЕ, а не вместе: просто нелюбовь — простая эмоция), дано ему было испытать тиранию чужого чувства и христианскую беспомощность человека.
За что мы не любим? Ведь положа ту же руку на то же сердце, Альбина была более достойна его любви… Но когда он клал эту руку, то клал ее — на ту же Фаину: сердце его было занято. Нас так мало, чтобы досталось место еще кому-нибудь, и за это свое меньшинство мы еще раз не любим того, кто дал нам его почувствовать. „Ты можешь меня не любить, — сказала Альбина, истощив богатство своих предложений. — Но ведь у тебя сейчас никого нет? — (Что наговорил ей Лева?..) — Тебе ведь женщина нужна? Я же не хуже других…“ Лева вздрогнул, будто его ударили — опять его достигала вся мера. „Ты — не другая…“ — догадался ответить он. В этом была доля. И вот еще за что мог он ее не любить: она была из своих, он ее предельно чувствовал: она была, как он: каждое ее движение проектировалось в его душе как узнанное, как понятое: они были одинаково устроены и настроены на одну волну: он мог не любить ее, как себя. Он принимал каждый ее сигнал, прекрасно знал, как ей следует ответить, но — чем? — и не мог. За это — кто же полюбит? И еще сильнее мог он ее не любить за Фаину: от сравнения Фаина не выгадывала — обиднее становилась потраченная Левина жизнь. И еще он мог досадовать, что теперь Фаина уже знала про Альбину и не столько была уязвлена, сколько воспользовалась этим. А самое, за что он не любил Альбину, был первый опыт узнавания того, что он так напрасно всегда пытался выяснить у Фаины: действительное ее отношение к нему, что же она к нему питала во всю их жизнь… А вот то и чувствовала! — осеняло иной раз Леву, когда он корчился от своей ложной несостоятельности рядом с нелюбимой Альбиной. Какая же убийственная тоска пронизывала от этого допущения Леву! Тем более что на собственном опыте он мог теперь выразить Фаине некоторое сочувствие и чуть ли не восхититься ее корыстным долготерпением. А за это можно бы и не только не любить, но и убить виновницу (опять Альбину)… В общем, то чувство НЕ любви, о котором мы здесь говорим, — крайне утомительно и чрезвычайно НЕ лестно тому, кто не любит. Не знаем, как сносят это чувство женщины, как они имеют дело с успехом, которого жаждут (нам кажется, что они должны в момент успеха никого не любить, чтобы ощущать его), не знаем… но мужчина, любящий свой успех у женщин, нам кажется не вполне мужчиной… И Лева проклял это чувство безответной любви к себе. Но — не свое.
Как сильно он не любил! Как навсегда… Если и через десять лет (старательный потомок может попытаться определить дату, покопавшись в истории ширпотреба…) Левино сердце ныло какою-то тошною тоскою при виде невинных предметов, впервые встреченных им почему-то именно у Альбины, как-то: род цветастых тапочек с вдетой в них резинкою, так мягко облегавших ее ногу, или предмет того же рода — „подследник“ — невидимый носочек, „дефицит“ своего времени, — все вещи, казалось бы, даже трогательные… Но и на „дефицит“ более поздний, к Альбине уже не имевший отношения, — на модный складной зонтик — перенеслась ни с того ни с сего Левина ненависть. Все это сжималось, съеживалось, сворачивалось — без ноги, без дождя… Образ бесформенности, невыносимый тлен… Торопливо сдернутые с ноги, покинутые на полу, тапки эти неоправданно сжимались, как его сердце, и пугали, как Альбина своею нагою покорностью. И впоследствии самое очаровательное существо могло погибнуть в Левиных глазах от одной лишь принадлежности ей подобной вещи.
Лева старался видеться с Альбиной все реже, но оскорблять ее чувство все же не мог: слишком, ему казалось, знает он, что она испытывает, как страдает, и когда не видел ее, до некоторой степени начинал сочувствовать ей (может, издали, неконкретно — такое страдание все-таки лестно нам?..). Так он виделся с нею все реже, из чисто христианских побуждений освежая ее раны. Но однажды-таки решился на последний разговор.
Они встретились на каком-то углу и молча дошли до ее дома. Он — не решаясь, она — боясь. К ней Лева отказался подняться. Вышло, что он ее только проводил. Ей надо было еще что-то Леве сказать. „Что?“ — спросил Лева. „Не здесь“. — „К тебе я не пойду“, — сказал Лева, представив себе тихо исчезающую в сумраке маму, успевающую „почти не посмотреть“ Леве в глаза. Альбина воспользовалась случаем взять Леву под руку и повела его неподалеку в скверик.
Там они сидели молча, будто уже сидели, когда туда пришли… Небо сквозило в поредевшей листве, было преждевременно холодно, стыли руки. Это был такой первый осенний холод, до пальто и перчаток… Этими-то озябшими руками Альбина расправляла на колене слетевший к ней кленовый лист. Лева позволил себе разозлиться, приняв это за кокетство. Кокетство — не было привилегией слишком хорошо воспитанной, своей Альбины. Оно ей не шло, было жалким. Лева был несправедлив к Альбине: она на самом деле была занята листом: чтобы ненароком не заглянуть Леве в глаза, не прочесть в них…
„Ну так что?“, — сказал Лева, разозлившись. Большая одна капля упала на лист. Тут Лева опять ощутил всю ее муку в себе, мечущейся в его чужой душе, и не вынес ее… Зажмурился — и сказал. Она молчала. Лева не вынес паузы и еще довольно долго говорил, обмазывая пилюлю таким признанием ее достоинств, что от этих ледяных комплиментов Альбина застыла окончательно, капелька повисла на ее носу… „Но ведь ты — мой, мой!..“ — отчаянно воскликнула она и увидела, что смотрел он ей — на кончик носа, на каплю… Она не засуетилась, не смутилась, а смахнула ее и сказала каменно: „Ну что ж, прощай“. — „Ты пойми…“ — начал Лева и не продолжил. „Иди“. Лева почувствовал какой-то холодный укол, будто с другой стороны сердца, с которой никогда не ощущал боли, будто его сердце, как Луна, имело обратную сторону, понял, почти с разочарованием, что достиг своей цели, что — не кажется, а — все. (В этом и мужское сердце элементарно, как женское.) Он понял, что должен встать и уйти, что ее право, чтобы он ушел, ее последняя (единственная за все их время) привилегия, какой она воспользовалась. Тут Лева наконец увидел, что Альбина — красива, высокая шея… что она могла бы быть желанна и любима, но почему-то опять не сейчас, а тем, отдаленным Левой, который так щедро не любил ее, именно тем, а не этим, все еще сидящим рядом, все еще не уходящим и почти любящим ее. Да, он мог бы любить ее, она могла быть его женой. (Ему представилась ее квартира, открытые двери, мелькнул в сумраке и запахнулся халатик, тоненькая кофейная чашечка в руке…) „Я не люблю тебя больше“, — сказала Альбина.