Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умри я у дверей телецентра, стало бы это нарушением общественной нормы, — не оберешься упреков. Что же делать?
Не смог я войти. Телеангелы помешали. Значит, было провидение, оно не допустило жуткой участи стать оэкраненным. Значит, все-таки предназначен я для чего-то не столь низменного.
Автор сделал меня настоящим писателем: пьющим, страдающим, с трещиной мира сквозь сердце, мерзавцем, одиночкой, изгоем, ласковым псом, лижет который нежную руку — все равно чью, лишь бы нежную. Лижет так, что забыть невозможно. Помнит, тоскует рука. Бедные те, кому руку лизнет этот пес. Но тоскует и пес.
Я возвращался домой, мучительно прикидывая: как денег добыть, чтобы вернуть аванс телевидению. Срок подачи рукописи, установленный договором, истек. Телефон надрывался. Я не брал трубку. Думал: обломил я им кайф! Но теперь, после финта со сценарием, вряд ли где мне дадут заработать. Накрылась халтура! Ремешок затягивай — не поможет: зубы на полку. К кормушке не подпустят. Где же средства достать, чтобы жить? За то, что дышу, мне правительство денег не платит.
Можно занять у миллионера, стрельнуть пару тысяч — хватило бы на год. Однако я знал: выпить с ним запросто, гульнуть, но в долг он давать не любил, — просьбы, разговоры о деньгах его раздражали. Сам отвалить мог много, если решение вызрело в мозгу, как опухоль. Но просить? Лучше было его не просить.
Один на один с телефоном я извелся. Монолога его не в силах был вынести. Надломилось во мне. Невеселое удовольствие, переваривать известие о собственной смерти. Поначалу фантастично звучит, отрешенно, как информация из утренних газет. Но затем… Полноте, так ли уж фантасмагорично было известие? Разве жизнью называлось то, чем я жил?
Сны. Я рассказал их подробно, но связать не умел разрозненные обрывки. Насобирал эпизоды — черт знает что, — а концы торчат. Не ладилось с логикой. От известия о собственной смерти связь уводила ко снам. Я ее чувствовал. Но не сходилось: потолок и река, что общего? Откуда столько крови? На руках моих кровь… Приснилось? Все это значить могло: что-то родное утратил я, потерял. Что-то очень родное — много крови.
Я не помнил, с чего началось, как устроили гонку на пьяных машинах. Знаю только, завелся по-страшному. Лез из кожи, кричал: обходи! Азарт заразителен. Трезвым лучше не вмешиваться. Ехала волшебная девочка в такси. Что-то случилось с машиной.
Сняли с витрины убитого мною Сережу. Я подначивал, когда «волгу» обошли на проспекте, жестко прижали к тротуару, не оставили места для поворота. Только витрину. Он въехал в магазин.
Напоили меня ромом, оторвав от Марины. Запах его хлороформный остался в сознании, сохранился во сне. Отвезли на квартиру к ублюдку, другу биологов, начальником называли его; много комнат у начальника было в квартире, как в гостинице; я заблудился. Одну комнату переустроил папа его (еще больший ублюдок): потолок на полу, пол на потолке, и остальное в соответствии. Запускали туда, в перевернутый мир, очень пьяных гостей. Развлекались нормально. Я проснулся и заорал — перевернутый мир! — карабкался на люстру и орал. Я не знал ничего, мир действительно был перевернут. Стены смеялись: были дырочки в стенах для наблюдения. Развлекались друзья.
Хмурый Харон, ухмыляясь, в лодчонке перевез через Лету свору пьяниц — они опоздали к мостам. Переправил меня. И пока хмурый перевозчик греб к берегу забвения, над петропавловскими бастионами собиралась угроза…
Я все понял. Я накинул пиджак, дверь не запер. Выбежал в август. Пыль садилась на листья. В душном воздухе видел я каждую пылинку. Август кончался. Я бежал. Цифры адреса вертелись в башке. Дверь не поддавалась. Стучал, звонил.
Открыла соседка, удивилась. Впустила. Оглядела меня. Я ее: женщина без возраста в халате штопаном, с выжженными пергидролью волосами, — вечная блондинка.
Сказала:
— Нету Марины, схоронили ее, — уж с неделю, поди… Умерла.
Как же?.. — кинулось в голову. Почему? Опять сон? Очередной кошмар?
Щипал себя за ногу, как наркоман.
Соседка на кухне в жестяную кружку наливала воды. Терпеливо ждала, пока пил воду. Объясняла. Запомнил я кладбище, название аллеи, номер могилы. Номер могилы! Как странно… Как же так?
Марина-Марина… Если ты хочешь?.. Кто спросит послушно, кто ответит мне «да»?
Как же так! — думал я. Ведь с экрана… Нет! Не могла…
Чертов автор, слюнтяй непоследовательный, литератором мыслит себя, а кинодеву закопал в могилу.
Вспомнил я его предыдущее чтиво. Однажды полистал на досуге: интересно, кто пишет тебя. Даже понравилось. Вроде, смекал не формально, строил уверенно. Одно вытекало из другого. Многое видел он несколько странно, необычно, в придурковатом ракурсе. Сразу не разгадать, к чему клонит.
Надежда зародилась, как подумал.
Чертов слюнтяй, верни мне Марину… Я не могу, я отравлен. Вечное «да» необходимо, как тепло. Кто скажет в ночи мне два звука. Прошептать невозможно. Умела только она. Даже подонком назвала нежно, — никто бы не смог. Столько боли вложила в элементарные буквы «д» и «а». Пьян я был, а запомнил. Наверное, не так уж мало я запомнил; прикидываться все мы горазды.
Слушай, пишущий пентюх, занесло тебя — функцию Бога присвоил, Создателя. В тройственном виде предстал: я, значит, Сын — незадачливый помазанник, — можно меня и гвоздями, и словом, и как угодно; автор — он Бог-отец: горькую пьет, сочиняет меня и мои рассуждения, что по сути одно и то же; сам же, автора породив, им заслонился и, как званием Духа Святого, прикрыл многоточием иудейское имя.
Бабу верни мне, самодовольная морда. Что я делать-то буду?..
Переменил свою жизнь. Плюнул на многое, на халтуру. Отрекся. Покаялся. Я завязал. Я стал лучше, да. А зачем? Кому это нужно? Мне самому, а сам я нужен кому? Такой непригодный для обыденных дел, может, и стал я другим, через страдания очистился, отряхнулся, как в прекрасных традициях: устроилось, лучше нельзя. Да ведь жизнь — не литература. Разве не насмешка, стать человеком для того, чтоб не выжить. Не жилец я. Мне не вытянуть — ясно ребенку. У него способности к адаптации выше, чем остались во мне. И с каждой минутой понимания их остается меньше.
Номер могилы? Словно в театре абсурда: номер могилы. Как я буду могилы считать, ты подумал? Можешь это представить? Сам попробуй, писака. А если не в силах, то хотя бы подари мне сомнение… Я читал критику психоанализа Г. Уэллса, а ты Зигмунда Фрейда читал. По правилам ординарной методики неврозы раскладываешь. Живого разлагаешь. Ведь живой я!.. Ты меня оживил, душу дал, прошлое и надежду. Разве душу живую можно фрейдовым скальпелем трогать. Больно!..
— Больно! — кричал я ему, тут же думал: а мои коммунары? без анализа я их, запросто… Как же я мог. В застенках-то, а?
Но опять: своя боль заглушала чужую.
Дай сомнение, — не могла кинодева умереть, не из плоти она. Я ранку запомнил, не было крови. Как же я любил ее там, на траве, если бесплотна она?.. Где же истина? Что же ты понапутал? Признавайся!.. Ведь я раскопаю могилу — свое возьму или сам туда лягу: зачем теперь мне остальное. Ведь весь мир без нее есть всего лишь остальное. Я его сам обесценил. Торопливо, но последовательно, неотвратимо и бездумно — жизнь превратил свою в жуткую лажу. Стыдно солнцу в глаза заглянуть. Впрочем, поздно копья ломать… Объясни: как кино? Как же фильм? Без нее не покажут… Кто улыбнется с экрана? Дай сомнение!