Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крепко держась рукой за жесткую штангу (не гнулась, даже не качалась она), другой рукой я оттолкнулся от гипса, намереваясь любой ценой принять положение соответственно закону Ньютона. Пусть с Эйнштейновой поправкой, но не столь значительна поправка, чтобы ноги мои так вели себя… Экая дурь! — рассердился я. — Где это видано!?.. Стены вокруг, показалось, смеялись. Я вспотел от усилий. Отталкивался. И когда, намереваясь вытереть потный лоб напряженной рукой, оттолкнулся, что силы нашлось, оторвал руку от потолка, — упал лбом в… потолок.
Я стоял на голове. Упирался лбом в штукатурку. Вверх ногами. Держался руками за люстру. Я понял: я запутался. Выходило, что, пока я гулял, мир перевернулся. Стены вокруг хохотали. Мне сделалось жутко. Тогда я обхватил штангу ногами и руками, вцепился и, перекрывая хохот стен, стоя на голове, заорал…
Такие были сны.
Сам себя разбудив криком, я маялся опять. Лежал на спине. Понимал, что не может никто помочь человеку, если все у него сложилось необъяснимо. Даже не сформулируешь, как.
Не последней мелькала мысль о необходимости кардинально менять эту жизнь. Надо встать над собой, надо сделать рывок. Прямо сейчас. Но будто бы чье-то колено давило, вминало в подушки. Замутнялся рассудок. Горько было сознавать бессилие.
Я лежал на боку. Может быть, из-за неудобства позы — складка матраца упирала в желчный пузырь, — я слышал, чувствовал: разливается желчь раздражения, словно изжога, наполняя рассудок жгучей болью, досадой. Почему все прекрасно, но нет мне покоя? Так ли прекрасно? И прекрасно ли?
Сценарий продвигался к финалу. Он, вскоре, был закончен. После озерного приключения я вернулся домой на рассвете. Где-то пили мы все это время. В незнакомой квартире. Подробностей я не упомнил. У каких-то людей из партаппарата, я и знать их не знал: они оказались приятелями предыдущих биологов и Вити, в машине которого я уснул. В той машине увезли меня с озера… Проступали подробности. А поначалу казалось, не помню. Стерто все начисто. Память отшибло — сплошная дыра. Только сны не давали покоя.
Странные подробности пробуждали тревогу.
Ох уж, фантазия, думал я. Разыгралась. Не унять ее, требует выхода. Неужели сценарий меня так напряг.
Переутомился я: подумать, сколько действующих лиц самолично прикончил. Большевиков и контру — с этими ладно, там понятное дело, социальный конфликт. Но подростков?.. Столько смертей и подробных мучений оформил детально. Допросы и расстрел написал обстоятельно. Легко ли? Однако фабулу я закрутил лихо. И отоспавшись после загула, закончил сценарий через не могу. Так разбойник, раскроивший затылок первой старушке, бьет вторую с натуральной и естественной простотой, удивляющей его самого — тоже своего рода профессионализм.
Сценарий для телевидения был готов. И пусть мутило меня — я хандрил, к телефону не подходил, купался в ванной и читал Кэнко-Хоси, — но одновременно испытывал облегчение, почти довольство. Разделался, и с рук долой. Если им не стыдно платить, мне не стыдно получать. Деньги нелишние. Пригодятся. Гульну, проветрюсь. Девочку я себе какую оторвал, Марину! Где она теперь была, не мог сказать. Странная все-таки: сиганула прямо с экрана. Я тоже оказался хорош, выступил не по делу в самый момент. Но ничего. Характер у нее, вроде, покладистый.
Ничего, думал я. Пару дней похандрю, потом завалюсь неожиданно в гости: снег на голову. Засыплю комнату цветами. Простит.
Август кончался. На рынке было много цветов. На остаток аванса скуплю ей полрынка, и простит. В этих случаях лучшее средство — гвоздики. Или розы. И гладиолусы годятся. А весной фиалки, ландыши или подснежники. Первые. В них особая нежность: перед ней любая вина ничто.
Рассуждая, я лежал на спине. Но раздражение не угомонилось, не утихало оно. Вот ведь, все нормально, можно сказать, хорошо, — отбоярился, отделался легким испугом, еще не вечер, и до настоящей расплаты пока далеко. Натерпелся: разве легко столько детишек переколошматить, пьянку отчаянную пережить, от обалденной девочки добровольно отречься, передать ее судьбе на хранение, чтобы не смущала совесть соблазнами, от необходимых дел не отчуждала. Работа моя одинокая. Она требует отъединения, тайны, даже жестокости. Только если жестокость и невинная слезинка, стоит ли тогда?.. — вспоминал я, простите, неточный эпиграф. Дальше рассуждать не решался. Наполнял среди ночи ванну, окунался. Если все хорошо, все путем, то зачем рассуждать.
Вроде и было нормально, ан нет. Свербело больное жало совести сна, зудило, сидело во мне и точило. Не хотел вспоминать. Но я знал (что темнить!): домой заявился под утро, со стороны реки, когда мосты разведены. Как перебрался с Петроградской? Разве что Харон?.. Но я не верил. Зло брало: что еще? Может, древние греки? — надо же так нализаться, чтобы в мифологию впасть. Мало ли что наплетет ночная фантазия.
Сны — только сны. Я читал «Крах психоанализа» Г. Уэллса. Что там Зигмунд Фрейд напридумывал, не ко всем применимо. Я особенный — индивидуальность! — где уж ко мне ординарные тесты. Разве можно: ко мне, как ко всем?
Тут я признаюсь: ходил к Марине. Звонил, стучался. Дверь не отпирали. Думал, на даче. Соседи на даче. Да и она сама. Кто же по доброй воле в такую погоду станет маяться в городе. Она говорила, что днями свободна, занята вечером, да и то не всегда. Так что — на даче. Ждал. Купался в ванной по три раза на день и читал «Записки от скуки». Не торопился в студию. Срок истекал струйкой песка. Мальчиков я перебил и рукопись в папку убрал. Завязал тесемки. Отмылся. Благо, хоть они мне не снились.
Снилось другое.
И вот, наконец, когда я собрался отнести продукт свой, стало мне ясно: несколько дней отдыха после завершения черного дела, пока я уклонялся от контактов по телефону, вымотали меня страшней, чем дни работы. Совершенно больной, ослабев, с головокружением и болью в висках, пыльными проспектами августа плелся я к дому на улице Чапыгина. Сомневался: что же я натворил, написал?
Предыдущей ночью, лежа ничком, понял я: не сойдет мне все это. Аукнется — надо ждать. Я не боялся, но и не хотел расплаты. Все-таки прежде многие, кого я любил, уважали меня, считали порядочным человеком. А теперь? Вынужден был я творить противоестественные дела. Только вот, кем принужден, оставалось загадкой. Противно было. Автора — трусливого насильника — я презирал: подонок инкогнито. Узнавал в себе его незабвенные черты, искаженные до карикатуры, до гримасы. Мерещились они, когда ночью лежал я, уткнувшись незакрытыми глазами в подушку. Не в силах был спать. Или встать над собой. Или забыться.
Лучше бы на набережной речки Карповки зарезал меня трамвай, пыльный, красный, с дребезжащими стеклами. Я его не заметил. Но остановили трамвай. Говорят, люди есть, что и не горят, и не тонут, и не случается с ними ничего дурного, так они сами дурны и безобразны.
Лучше бы схоронил меня Алик-приятель. Нет же, сука такая, даже на похороны не пришел. Некогда ему. Конечно, я пойму: они с Надей куда-то как раз собирались. Накладка. Да и опять же — жара. Сам не пошел бы, тем более что на собственные. Неподходящая стояла погода, имперский торжественный август удивлял царственной плотью. Представляю, как в гробу я бы провонял.