Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что от прихваченного джина
Кальмара быстро развезло,
Его добыли из пучины.
Так пусть себе сидит один,
Чтоб мы ему с научной целью
Давали только формалин
И не кормили его сельдью.
И бросит глупые мечты
О бунте и освобожденье,
А в море гордые киты
Поют. Ведь их прекрасно пенье!
Бумага была отвратительного качества: изжелта-серая, с грубыми волокнами, за которые все время цеплялось перо, смазывая рисунок.
Она даже горела плохо.
Конрад глядел, как обугливаются, медленно сдаваясь огню, листы: там, где ее лизало пламя, бумага неохотно желтела, потом становилась коричневой, проседала под напором жара, огненные кольца медленно наползали на росчерки белого и черного, оставляя за собой только черное — поле, с которого собрали урожай. Именно «поле», а не «ничто»: грубая подкладка рисунка никуда не девалась, представая в первозданной своей наготе. Даже более: в черноте обуглившейся бумаги угадывалась своя структура, словно рисунок перетекал в огне в некое иное состояние, выворачивался наизнанку.
Наверное, уходил в свой бумажный рай.
Отчего-то повелось, что рай открывается только за огненными вратами. Закон. Непреложный закон небытия.
Конрад встал и подошел к окну.
Комната, которую он снимал у госпожи Раучек (сухие поджатые губы, чопорная посадка головы и неожиданно живые зеленые глаза), находилась на самом верху башни: круглая и куполообразная, она должна была продуваться всеми ветрами с моря и с суши, быть выстывшей, словно склеп. Однако же по странной прихоти инженерной мысли строителей башни, именно эта комната становилась в холодный сезон средоточием восходящих потоков горячего воздуха подвальных этажей. Конечно, они успевали остыть, однако ж все равно оставались достаточно теплыми для того, чтобы даже зимой здесь можно было работать, не согревая поминутно пальцы.
Та же инженерная мысль помогала превращать комнату в пору летней жары в место, вполне пристойное для жизни, а не выживания.
Платить же за такой подарок судьбы приходилось всего лишь тридцать крон в месяц.
Правда, у комнаты были и свои странности. Так, еда, оставленная на широком подоконнике у восточного сегмента панорамного окна, плесневела за два-три часа в независимости от погоды снаружи. Там же, у стены, было место — шаг на полтора, — где даже в жару в пять минут начинало ломить кости — как от лютого морского холода, сырого и пронизывающего до глубин души. При этом температура в этом месте оставалась такой же, как и в остальной части комнаты: Конрад специально проверял, притащив громоздкий спиртовой градусник. А на южной стене нельзя было повесить барометр: он с упорством показывал на «ураган», и убедить его в обратном не могла самая солнечная погода за окнами.
Но в остальном комната была превосходна и как нельзя лучше подходила для его, Конрада, занятий.
Разве что — осень…
Поздняя осень.
Конрад прислонился лбом к стеклу: летом и ранней осенью вид отсюда открывался поразительный: весь прибрежный район Кетополиса с портом, припортовыми постройками, складами, тавернами, коптильнями, опиокурильнями, которые содержали жесткие жилистые сиамцы с лицами в складочку и дальше — вплоть до иглы Адмиралтейства, что вставала справа, обозначая черту, за которой начинались присутственные места города. Сейчас же, пасмурным утром поздней осени, все это казалось вычерненным сажей, копотью, холодным морским ветром. Все теряло краски, становилось черно-белым, словно неудачный рисунок на изжелта-серой скверной бумаге.
Хотелось сжечь все к черту.
Он сжал кулаки, задержал дыхание, затем медленно, с паузами, выдохнул. Прикрыл глаза, стараясь думать о чем-то хорошем: о чайках над волнами в июньский полдень, о сумрачной гряде Монте-Бока, нависающей над бухтой с запада. О зарывшемся в низкие штормовые тучи маяке Фло. О запутавшихся в паутине каплях росы.
И именно тогда в дверь постучали.
Пусть это будет судьба, подумал он.
Вместо судьбы, впрочем, за дверью оказался невысокий господин в хорошего кроя пальто песочного цвета. Был он полным, но каким-то совершенно неярким, без румянца во всю щеку, как можно было б ожидать с его статью, а наоборот: мучнисто-бледным, обведенным по кругляшу лица плохо выбритой щетиной. Даже глаза были невзрачными, темно-серыми, словно мышиная шкурка.
Вежливым, но неживым каким-то движением приподнял котелок.
— Конрад Ауэрбах?
А вот голос у него оказался полной противоположностью невзрачной внешности: уверенный мощный бас взрыкивал дальней канонадой и гремел грозной поступью отрядов блистательной морской пехоты. Представительный голос.
— Э-э-э… — протянул Конрад.
— Я пройду, — уведомил его господин и, не дождавшись ответа, сделал почти незаметный шаг — и оказался внутри. Поводил головою справа налево и обратно: Конраду показалось, что он даже слышит легкое поскрипывание, как если бы под кожей господина перекатывались шестерни и подшипники.
— Милая квартирка, — на миг он задержался взглядом на догорающих листах, но не отреагировал никак. — Клодт, юнкер-офицер Второго отделения Канцелярии Его Величества, — представился. Махнул перед носом Конрада треугольной бляхой. Тускло блеснули гравированные на металле извивы кальмаровых щупалец.
— Чем могу быть полезен? — наконец обрел голос Конрад.
Был это не просто вопрос из вежливости, но искреннее недоумение: уж кому-кому, а Второму отделению интересоваться Конрадом, как он полагал, не было никакого резона.
Оказалось, что — был.
По крайней мере, господин юнкер-офицер Клодт проявил удивительную настойчивость, обратясь к Конраду с просьбой, как он выразился, «быть может, довольно странной, однако же, уверяю, чрезвычайно важной для нас». Неопределенность просьбы (проехать в особняк Второго отделения на Золотом проспекте, где Конраду будут предоставлены дальнейшие разъяснения) с лихвой компенсировалась громогласностью, противостоять которой было совершенно немыслимо. Совершенно.
— Нет-нет, господин Ауэрбах, — гремел юнкер-офицер Клодт, — это никак не связано с вами лично — то есть с общественными, так сказать, свойствами либо, скажем, жизненными обстоятельствами. Однако же ваши профессиональные занятия, насколько возможно судить…
Если не смотреть на него, а только слушать, юнкер-офицер, казалось, заполнял все свободное пространство — голос не оставлял на сей счет никаких сомнений. Стоило же только перевести глаза…
Два человека, вдруг с лихорадочной явственностью подумалось Конраду. Два человека в одном теле. Один — невзрачный господин средних лет; рисовать его надо на полутонах, как бы слегка смазанным — он никто и нигде, клерк, служка, бумажная крыса; второй — огромный силой и душой, герой, исследующий улицы ночного Кетополиса. Вероятно, он — жертва эксперимента: какой-нибудь Черный Инженер, всегда появляющийся в зеркальной маске и никому не показывающий лица; скажем, глаз, в котором отражается бесстрастная зеркальная маска, в которой — в свою очередь — тот, кто смотрит на Черного Инженера. И вот как только всходит луна, наш персонаж — вне собственного желания — становится героем, но лишается памяти; наводит порядок на улицах, потому что чувствует все зло мира всей своей огромной душой и стремится извести его под корень. Невзрачный же его двойник помнит все, происходящее с ним ночью, однако же совершенно не в силах что-либо изменить. А главное — он не знает в этом состоянии главного: месторасположения Черного Инженера, его безошибочно находит ночная половина…