Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я всегда мечтала стать матерью. В детстве я баюкала своих пластмассовых пупсов, купала их и катала в игрушечной коляске с розовым матерчатым сиденьем, которое перекручивалось, как гамак. Я укладывала их в ряд, по очереди меняла им подгузники и наряжала в яркие хлопчатобумажные комбинезончики, застегивая их на кнопки между ножками. Куклы были практически неотличимы друг от друга: все как на подбор с твердыми круглыми животиками, розовыми щечками и ярко-голубыми закрывающимися глазами, – но моей любимицей была Абигайль. Она была лысой, и руки с ногами у нее не двигались. Один глаз у нее открывался и закрывался, а другой заедал – пластмассовые ресницы слиплись. Он открывался и потом упорно отказывался закрываться, глядя прямо перед собой, в то время как второй угрожающе мигал. Но я все равно ее любила.
В конце концов я переросла кукол и переключилась на младенцев. Я заглядывала в коляски на улицах и в кафе не упускала ни одной мамаши без того, чтобы не поумиляться вслух и не задать все полагающиеся вопросы: ой, какой сладкий малыш, а сколько вам, ой, ну какой же он миленький! Я участвовала в этих ритуальных танцах для взрослых вполне добровольно и была совершенно уверена, что когда-нибудь тоже буду гулять с коляской, а другие женщины будут наперебой умиляться и задавать мне вопросы.
А потом в какой-то момент – уже после гибели Джонатана – это воображаемое будущее перестало казаться мне таким уж очевидным. Действительно ли мне хочется гулять с коляской? Приятно ли будет выслушивать сюсюканье, вопросы и мнения окружающих? Не странно ли, что частица моего сердца навсегда поселится вне моего тела? Есть ли у меня желание делать все то, что полагается делать родителям: кормить, лечить и воспитывать? Нет. Мне этого не хотелось. Без Джонатана все это теряло смысл.
Если бы ты попросила, я могла бы написать на листке бумаги имена всех моих знакомых женщин и провести линию между теми, кто создан для материнства, и теми, кто не создан. Мы с Эммой оказались бы по одну сторону этой линии. А Марни – по другую.
Перспектива покоя оказала благотворное воздействие на психологическое состояние Марни. Она стала менее нервной, менее дерганой и уже не так сильно боялась неизвестности и пустоты, наступающих вслед за потерей. Мы нашли способ сосуществования, при котором нам обеим было спокойно и уютно. Она нередко плакала, но и смеялась тоже, и готовила, и даже написала несколько коротких статеек для своих любимых изданий. Почту свою она распорядилась пересылать на мой адрес, и я испытывала странное удовлетворение, каждый день глядя на ее имя рядом с моим на нашем почтовом ящике. А когда главный спонсор прислал Марни розовый керамический подарочный набор из новой коллекции, она даже записала несколько видеороликов.
Время от времени она поворачивалась ко мне – обыкновенно это происходило за завтраком или когда мы поздно вечером валялись на диване в пижамах, оттягивая необходимость ложиться спать, – и говорила:
– Смерть – это очень долгий процесс, правда?
– О да, – отзывалась я. – Ужасно долгий.
– Потому что прошел уже месяц, а потом он превратился в шесть недель, а потом в два месяца, а я до сих пор не могу осознать, что вот это теперь – моя жизнь. Я не могу поверить, что, сколько бы еще месяцев я ни прожила, сколько лет или даже десятилетий ни прошло, он все это время будет мертв.
Я чувствовала себя экспертом. И до некоторых пор мое покровительство было ей нужно. Я была очень рада тому, что она вернулась в мою жизнь. И нам было хорошо вместе, очень хорошо. Мы знали друг друга как облупленных, как самих себя – со всей нашей подноготной вплоть до мельчайших подробностей. Мы жаловались друг другу на родителей, которые уезжали, заболевали и не обращали на нас внимания. Мы смеялись над моей сестрой и ее братом – одна была целиком и полностью зависима от родных, а второй сбежал от них на край света. Мы вспоминали о приключениях, под знаком которых прошли наши с ней подростковые годы, – о первых, о последних и о «больше никогда». У нас двоих было столько общего, что мы снова стали почти единым целым.
Я наблюдала за тем, как она постепенно приходит в себя; говорить о полном восстановлении было рано, но прогресс сказывался в каких-то важных мелочах. Волнующе было видеть, как она снова готовит. Она красила ногти и досадовала, когда на следующее утро лак скалывался. Однажды днем она внимательно посмотрела на себя в зеркало, потом приподняла пряди пальцами и нахмурилась. В тот же вечер она куда-то вышла и вернулась домой с аккуратно подстриженными кончиками волос. Она слушала музыку. Она смотрела новости. Она регулярно плакала – постоянно, – но мгновения невыносимой печали перемежались чем-то лучшим.
А потом все снова переменилось. Состояние Марни ухудшилось, вернулся хаос самых первых недель. Она перестала спать. Ее одолевала слабость. Она плохо себя чувствовала. Ничего не ела. Если же ей все-таки удавалось заставить себя что-нибудь проглотить – пусть что-то совсем несущественное, тост или какой-нибудь фрукт, – ее начинало так яростно выворачивать наизнанку, что я просто перестала покупать в дом еду, чтобы не подвергать нас обеих этому кошмару. Ее мучил голод. Но хуже всего была постоянная усталость. А без пищи и отдыха у Марни не было сил бороться с непонятным недугом.
Во всяком случае, тогда мы считали это недомоганием.
Однажды ранним вечером я и Марни сидели рядышком за барной стойкой. На улице был салют, и мы подняли жалюзи, чтобы его посмотреть. Мы ели пустой рис – тот, который варится прямо в пакетике, быстро и просто, по порции на каждую, – и наше молчание не было неловким. У нас снова появилась привычка ужинать вдвоем, наши миры, как прежде, тесно переплелись, и мы больше не были случайными гостьями в жизни друг друга, а представляли собой, пожалуй, своеобразную пару.
– У меня задержка, – произнесла она, положив вилку на стол. – Я думала, это все стресс, ну, сама понимаешь, из-за того, что случилось. Но прошло уже три месяца, а месячных у меня до сих пор нет.
– Ну конечно, это все стресс, – заверила ее я. – К тому же ты нездорова. Ты теряешь вес, непонятно, в чем вообще душа держится, да еще эта твоя постоянная тошнота… о-хо-хо.
– Мне нужно сделать тест, – сказала она.
Я закашлялась, пытаясь избавиться от комка риса, застрявшего в горле, и встала из-за стола. Ни слова не говоря, я отправилась в прихожую и взяла с вешалки сумку. Потом вышла из квартиры, села в лифт и двинулась на улицу. Без пальто сразу стало холодно, но до ближайшего магазинчика на углу идти было всего ничего.
Меньше чем через десять минут я вернулась с тестом.
Марни сидела там же, где я ее оставила. Она согнулась над тарелкой, поставив локти на стол и обхватив голову ладонями.
– Держи, – сказала я. – Сделай его прямо сейчас.
Она молча взяла тест и поплелась в ванную. Маленький полиэтиленовый пакетик безжизненно болтался у нее на запястье.
Излишне говорить тебе, что результат оказался положительный.
Я напилась. Я пила текилу прямо из бутылки и рюмка за рюмкой запивала ее ромом, таким древним, что он не имел вкуса и был просто липким. Марни, уже чувствовавшая себя матерью, заливала свою тревогу и страх яблочным соком из одноразовых стопок. В два часа ночи мы вдвоем забрались в горячую ванну, в странном и излишнем припадке скромности предварительно натянув купальники. В три мы решили перекусить тостами с медом и сами не заметили, как прикончили целую буханку. После этого мы погрузились в нечто среднее между горем, шоком и истерией, и рыдали, и смеялись до тех пор, пока не уснули, но сон наш длился не слишком долго, и большую часть следующего утра мы с ней по очереди обнимались с унитазом.