Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не стал заступаться, в драку не полез, тишина повисла в комнате.
Вениамин шарил руками, слепо поводил ими в пустоте, оглушённый ударом, униженный при всех несправедливостью, потому что было ясно, что Вано врёт, а Вениамин ответить не может, ничего не видит, кроме ярких сполохов тёмного, мгновенного ослепления и плохо соображает от обилия выпитого пойла.
Вениамин понимал, что руками не достать противника, расталкивая собутыльников, кинулся в угол, туда, где обычно стояла щётка, пол подметать дежурному по комнате. Поискал лихорадочно, но там её не оказалось, и это спьяну тоже показалось ему коварством.
Он вспомнил про табуретку, но её уже спрятали, схватили его за руки. А он и не трепыхался, какой смысл, только плечо правое высвободил и пальцем указательным погрозил Вано, сказал гневно, не боясь:
– Я тебя не уважаю, это факт, но запомни – Бог не фраер, он шельму метит! Так что рано радуешься, кацо!
Вано надел плащ и выскочил, хлопнув дверью, прошипел что-то на грузинском, непонятно, по-змеиному, приглушённо, однако тихо было в комнате, и послышалось:
– Шени… дэда…
– Бежали робкие грузины! – сказал Вениамин вдогонку. Хотя последнее слово осталось за ним, но он позорно проиграл, злость осталась и обида давила, ослепляла, потому что реально он никак не смог бы одолеть Вано, рукастого дылду, слишком разные категории, со спины же огреть дрыном он тоже не мог себе позволить.
Посчитал, что это не честно.
Подло это ему показалось, но вот эти-то доводы и были самыми едкими раздражителями, хотя ему было неприятно слушать чепуху, которую нёс Вано, и он возмутился, что столько парней молча глотает эту жвачку про половых Гераклов с берегов Куры. А ещё, спьяну, вдруг стало ему обидно за неведомых ему, совсем незнакомых танцовщиц знаменитого ансамбля, хотя он и на концерте их не был ни разу в жизни.
Нашлась бадяга, серый порошок в небольшой невзрачной коробочке, развели его подсолнечным маслом, приложили к глазу, сделали повязку, развеселились, выпили за «первые военные ранения».
– «Князь» счас шалаш строит. Ходит по крыше, в папахе, бурке, с кремнёвым ружжом, караулит тебя, Вениамин! – сказал Кирилл. – Ничего не ест, абрек, лишь камни грызёт. Пока не отомстит.
– Абреки – это горцы, отвергнувшие законы родства! Вот что я вам скажу, – вставил Виталя Жбанов. – Живут в горах, посылают всех на хер и промышляют разбоем.
– Жаль, автомат мне ещё не выдали! – сказал Вениамин.
– Да ладно, ты не переживай! Думай о хорошем, а там или ишак сдохнет, или падишах умрёт! – засмеялся, очками блеснул умница Виталик. – И взялся за черпак.
Виталий школу закончил в Туркмении, где служил его отец-пограничник.
Жидкость в тазу была цвета некрепкого чая, потому что к трём бутылкам водки туда долили тягучий сливовый пунш и решили погреть на газу – «такой блаа-аародный напиток надо пить исключительно горячим» – и поджечь сахар, чтобы капал он с шумом в бокалы: тогда это и будет – жжёнка, настоящее гусарство!
Вениамин тупо смотрел на радужные размывы пятен на поверхности таза, ощущал страшную пустоту, апатию и усталость внутри, понимая, что ведь он и сам хотел свары, драки – вот и выпросил.
И всё ещё сидела в нём колкой занозой злобная гадость, требовала выхода, верховодила, толкала в глупость.
Сахар жечь не стали, а таз слегка подогрели, и он исходил сизым ароматом сливы, осеннего влажного сада, пить было трудно, когда подносили ко рту, дыхание перехватывало, хотелось откашляться.
Так бывает на пороге простуды.
Пахомкин вновь разлил черпаком по бокалам и предложил назвать напиток – ликёр «Косточка».
* * *
Потом ходили по коридорам, орали дурными голосами военные песни, команды отдавали несусветные, якобы строевые.
Кто-то жалел его. Кто-то злорадствовал – нечего, мол, спорить, нашёл с кем – с деканом. Тоже мне – смельчак. А кто-то просто возмущался, потому что завтра на занятия с утра, день будний, а в этом бедламе не уснуть, хоть двумя подушками накройся.
Вениамин явственно почувствовал, что смертельно устал, его стало клонить ко сну.
В пьяном мозгу возникали мысли о том, как лицемерны люди, становилось жаль себя. Распухший глаз, казалось, разъехался на пол-лица, побаливал, напоминал ежесекундно о позоре. Давил чугунной крышкой на зыбкую пьяную голову.
Прибежал Санька Кудрицкий, старшекурсник.
– Ну что тебе сказать, Вениамин. Сегодня принято говорить тосты по военной тематике. Поскольку мне осталось всего ничего – несколько минут позора на защите и я практически инженер, то позволь обратиться к тебе, новобранцу, просто и по-отечески – сынок! – Не выдержал серьёза, засмеялся. Трясся несколько минут, все ждали окончания приступа смеха. – Прости, Веня, как гляну на твой «фонарь» – не могу! Но это ничего не значит! А вот я продолжу: ты запомни – оборона льёт воду на мельницу наступления, а главное в обороне – харчи! Вывод – держись поближе к кухне!
И опять засмеялся, мелко вздрагивая, вытирая слёзы ладошкой.
– Какая пронзительность в этих простых словах, – сказал Виталик Жбанов, – даже окуляры запотели! – Он снял очки, протёр носовым платком, всхлипнул.
* * *
Вениамин молча вышел, ни с кем не попрощавшись, мучительно пытаясь вспомнить, что же он делал во время провала памяти, долгим ли тот был, что он наговорил.
Пусто сделалось и безразлично в хмельной голове.
Он постоял в коридоре. Общага ненадолго забылась беспокойным сном. Он мысленно сказал:
– Прощай, родная общага! До встречи! Я тебе не изменю.
Незаметно выскользнул на улицу. Шёл сильный холодный дождь. – Черти женятся, – подумал грустно. – А Бог не Тришка, у него своя книжка, как говорится.
На глаза попалась клумба. Всё лето ходил мимо, не замечал, а сейчас будто кто её пододвинул – полюбуйся. Белые, красные, жёлтые астры роняли капли с острых тонких лепестков, плакали. Он полез, оскальзываясь по грязи, на клумбу.
Пытался сорвать, но стебли вылезали из пушистой, влажной земли с корнем, он откручивал гибкие, вязкие комли, получалось с трудом.
Он перепачкался, запыхался, промок в свитере насквозь, грязь налипла обильно на подошвы. Расслабил мыщцы и перестал сопротивляться холодной воде с неба.
Он подумал:
– Почему я спешу к ней, что так настойчиво гонит меня сейчас, в дождь и холод, на эту добровольную казнь, обоюдную неловкость, бессмысленную и ненужную, за которой нет продолжения? Ведь я распростился с ней накануне. Так трудно разорвать эту незримую ниточку. Канат! Но и нет никакой связующей нити, только постель и осталась. Для меня – точно, но вот она страдает, я вижу это, и не в силах изменить и исправить что-то, чтобы облегчить мучения невзаимности, и это теперь постоянно во мне топорщится, не отпускает, притягивает и возвращает.