Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно, будет ли другая война?
— Два венца суждены тебе: земной и небесный. Играют самоцветные камни на короне твоей, но слава мира проходит, и померкнут камни на земном венце, сияние же венца небесного пребудет вовеки. Великие скорби и потрясения ждут тебя и страну твою. На краю бездны цветут красивые цветы, но яд их тлетворен: дети рвутся к цветам и падают в бездну, если не слушают отца. Все будут против тебя… Ты принесешь жертву за весь свой народ, как искупитель за его безрассудства.
Царь продекламировал эти слова японского отшельника, которые выучил с тех пор наизусть и не раз повторял — только себе, никому более, даже Аликс. Даже доброму, дорогому Григорию он не стал рассказывать об этом, как рассказал о злополучном монголе не то японце. Кружка, взятая у него, до сих пор стояла на столе. При чужих Николай прятал ее в ящик, но, когда оставался один, вынимал снова и порою долго смотрел, словно обычная кружка была расписным блюдечком с наливным яблочком, показывающим неведомое.
Надо было еще тогда его убить. Кто бы хватился? Дохлым монголом больше, дохлым монголом меньше… Николай вспомнил обрывок их беседы на выставке в Нижнем, словно прокручиваемый в синематографе.
«— Ты скажи-ка, монгол, если уж убивать не станешь, что дальше-то делать? Может, это предначертание, как ты говоришь? Коронация к чертям, французишка этот, Монтебелло, на меня гадом ледяным смотрел… Может, господь меня оставил, а? Может такое быть, монгол? Может, мне отречься?
— О чем бы ни шла речь, всегда можно добиться своего. Если ты проявишь решимость, одного твоего слова будет достаточно, чтобы сотрясать небо и землю. Но тщедушный человек не проявляет решимости, и поэтому, сколько бы он ни старался, земля и небо не повинуются его воле».
— Если ты проявишь решимость… Великие скорби и потрясения ждут тебя и страну твою… — повторил царь. — А вот выкусите, обезьяны! Где же скорби и потрясения?
Он схватил со стола отчет и громко прочитал:
— «Протяжение железных дорог, как и телеграфных проводов, более чем удвоилось. Увеличился и речной флот — самый крупный в мире. Пароходов в 1895 году было две тысячи пятьсот тридцать девять, в 1906 — четыре тысячи триста семнадцать!» Видал миндал? Самый крупный в мире!
Внезапно Николай осекся, сообразив, что разговаривает то ли с самим собой, то ли с монголом, которого тут вовсе нету и ничего он слышать не может. Отбросив в сторону отчет, листами разлетевшийся по кабинету, царь схватился за свою больную голову. Может, он сходит с ума? Или он давно уже сошел с ума, и ему только кажется, что он управляет государством? А на самом деле сидит в доме для умалишенных, прикованный цепью, на грязном матрасе?
Неожиданно вошла Аликс.
— Что с тобой, Ники?! — спросила она. — С кем ты разговаривал? Здесь никого нет… Снова этот призрачный монгол?!
— Нет, — соврал Николай. — Просто… просто отрабатывал риторику. Я изучил сейчас статистические материалы за последние двадцать лет — Россия поднимается, растет! И в этом, конечно, моя заслуга.
— А если бы ты не даровал манифестами Думу и столь ожидаемые свободы, было бы еще лучше. Ну зачем, зачем ты допустил тогда эту слабость?!
Царь поежился. Он тоже до сих пор считал, что тогда, в октябре девятьсот пятого, позволил себе недопустимую слабость, когда разрешил Витте разработать манифест. Манифест о свободе, как его называли обычно, содержал три обещания:
«1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.
2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, по мере возможности, соответствующей кратности остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив затем дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку.
3. Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа избранникам обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за законностью действий поставленных от нас властей».
Либеральная общественность тогда встретила манифест с огромным ликованием. Цель революции считалась достигнутой, завершилось оформление партии кадетов, возник «Союз 17 октября» и другие партии. Но большевики сразу объявили Октябрьский манифест обманом и призвали все левые силы не признавать его. А большевиков Николай боялся куда сильнее, чем остальных, и потому выходило, что манифест был подписан зря.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала тем временем Аликс. — О большевиках. И я давно говорила: с ними нужно жестче. Почему не убить этого ужасного Ленина!
— Аликс, милая, — пробормотал Николай, — мало ли тебе того, что и так меня зовут Кровавым?! Даже Николай Первый был всего лишь Палкиным… И представь, что случится, если убить Ленина.
— «Про него неверно говорят, что он больной, глупый, злой… Он просто обыкновенный гвардейский офицер», — ехидно процитировала в ответ Александра Федоровна. — Но Чехов сказал неверно, любой обыкновенный гвардейский офицер быстро разобрался бы с бунтовщиками.
Царь внимательно посмотрел на ее некрасивое лицо. Сейчас он ненавидел ее, как ненавидел во многие моменты жизни, как ненавидел, когда узнал что страшная болезнь — гемофилия — передалась Алексею, его единственному сыну и наследнику, именно по материнской линии… В висках застучало, заныл старый шрам, полученный в Японии, и Николай с трудом подавил желание обхватить голову руками, упасть на диван и завыть в голос — так ему все это надоело.
— Я не хочу сейчас об этом разговаривать, — произнес он.
Но Аликс не унималась.
— Когда же ты поймешь, Ники? Почему ты невнимательно слушаешь Григория? Даже мелочи становятся великими, когда они по воле божией. Они малы сами по себе, но тотчас же делаются великими, когда исполняются ради него, когда ведут к нему и помогают навечно с ним соединиться. Вспомни, как он сказал: «Верный в мале и во мнозе верен есть, и неправедный в мале, и во мнозе неправеден есть».
— Я НЕ ХОЧУ СЕЙЧАС ОБ ЭТОМ РАЗГОВАРИВАТЬ! — закричал царь, стискивая голову ладонями.
Императрица со страхом посмотрела на него и быстро вышла прочь…
* * *
Подполковник Рождественский шел следом за монголом. Он помнил, что это весьма хитрая бестия — при задержании убил городового, кавалера двух крестов за японскую войну, и скрылся. Потом всплыл в Швейцарии, контактировал с Ульяновым-Лениным и его супругой, навещал Горького на Капри — это все говорило о довольно высоком его положении в РСДРП — и вот, видите ли, вернулся в родные пенаты. Хотя родные пенаты у него не здесь, а в дикой Монголии, где степь да верблюды. Принес же черт, как будто своих не хватает…
Упускать Джамбалдоржа подполковник не собирался. Он прикинул, что постарается взять его в любом случае, хотя противник, видать, опасный. Рождественский многое знал о японских видах рукопашной борьбы, сам кое-что изучил на досуге; точно так и у монголов могли быть свои хитрости. Покойный кавалер Старостин, которому Цуда распорол печень, это хорошо усвоил, только что другим рассказать теперь никак не мог.