Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постановление, в котором С. А. Ермолинский “изобличается в том, что является участником антисоветской группы”
На допросах настойчиво проводилась тема антисоветской деятельности Булгакова и необходимость создать видимость некой организации, которой руководил покойный писатель, где Ермолинский был одним из членов. “Подойди к столу и распишись, – говорил ему после избиений следователь в Лефортово. – Тебе предъявлено обвинение по статье 58-й. Прочти, прежде чем подписывать. Читать умеешь, интеллигент с высшим образованием. Видишь – пункт первый: измена родине и шпионаж. Далее – участие в контрреволюционном заговоре и антисоветская пропаганда”[82]. Он не подписывал. А после непрерывных избиений и пыток Ермолинский решил покончить с собой.
Описывал он это так: “Я уже улавливал малейшее шевеление за дверью. Глазок щелкнул, закрылся, я хорошо слышал, как от моей камеры удалялись шаги. В то же мгновение я полоснул осколком по вене на левой руке. Кровь брызнула. Но они бдительны, чертовски бдительны! Ворвались тотчас. В неясном сознании я видел, как вокруг меня суетятся люди, мелькнул человек в белом халате. Мне туго перевязали руку повыше локтя, йодом смазали рану и наложили бинт на порванное место. Нет, рана была неглубока. Я слышал, как они говорили: – В карцер бы его за это… – Нельзя, загнется… – Вам-то что, а мне отвечать?.. Впрочем, мне было все равно, о чем они говорили. Я тихо лежал. Койку в этот день оставили открытой”[83]. Он выжил.
Теперь они говорят, что снимают с него шпионаж, итальянцев, но все больше – о Булгакове:
“– Тебе, как лучшему другу, нужно толково, без длинных рассуждений и объективно изложить антисоветскую атмосферу в доме Булгакова, рассказать о сборищах, проходивших там. Можешь не называть имен, а вот высказывания его самого нас интересуют. – Он положил передо мной лист бумаги. – Или, может быть, тебе легче не писать, а отвечать на вопросы? Изволь, давай так, я согласен.
– Могу по-разному, но боюсь, что мои ответы вас не устроят, потому что в них не может быть ничего порочащего имя моего друга.
И вдруг все ясно стало в моей голове. Я понял, чего от меня добиваются. Все происходившее раньше было не более чем подготовка к этому. Теперь можно трезво разбираться в каждом его слове. И только бы не терять спокойствия”[84].
От него будут требовать, чтобы он подписал протокол с утверждением о том, что Булгаков был вдохновителем всех антисоветских сборищ. Ермолинский отказывался. Они смеялись ему в лицо и говорили, что грех не спихнуть все на покойника. “Но как объяснить этому человечку с кубиками, – вспоминал Ермолинский, – что очернить память друга для меня – подлейшее из предательств? Имеет ли он представление о том, что такое дружба? Здесь одно мерило – цепляние за жизнь. Даруют жизнь – радуйся и ползи!”[85]
Этот субтильный интеллигент, у которого то и дело отнимали очки, стоял насмерть. Тут надо остановиться и еще раз подчеркнуть, что ничего изобличающего Булгакова Ермолинский не подписал. То есть, если бы он когда-то писал доносы или был приставлен к писателю, зачем ему было упираться на следствии ценой постоянных мучений? Так что это ложь. Потому что для него честь и достоинство оставались важными и в тюрьме, и в камере, и перед лицом смерти. И тогда, отказываясь клеветать на мертвого Булгакова, он совершил свой главный, никому неведомый, абсолютно незаметный подвиг. Потому что, если бы его убили на допросе или расстреляли, никто бы никогда этого не узнал. И, конечно же, внутренний голос твердил ему, что он упирается напрасно, и в этом волчьем мире достоинство никому не нужно. Однако он стоял и выстоял. И вот чудо случилось, и дело Ермолинского рассыпалось. Иногда признание или непризнание вины в кабинете на Лубянке могло многое изменить в жизни и судьбе человека. И сейчас следствие застыло. А в июне 1941 года началась война.
В октябре его вместе с другими арестантами бросили в товарный вагон, поезд не раз бомбили, но он дошел до новой тюрьмы. На остановках вынимали трупы, давали селедку и ведро воды на всех. Потом Сергей Александрович узнал, что где-то рядом с ним в столыпинском промерзшем вагоне ехал такой же зэк, как и он, бывший академик Николай Иванович Вавилов. Он умер в Саратовской тюрьме и был похоронен на ее задворках. Когда Ермолинского привели в камеру, ему даже не сказали, в какой город его привезли. Это был Саратов.
Итак, Ермолинского снова вызывают к следователю уже в Саратове и дают в руки папку с его делом.
“Ознакомьтесь и распишитесь. Что же там оказалось, в этой папке? Ордер на арест, подписанный прокурором, рядом с его подписью закорючка Петра Андреевича Павленко. Затем бумажки-ходатайства голубоглазого о необходимости продления следствия с соответствующими положительными санкциями.
Этих бумажек накопилось много. И наконец, я прочитал довольно длинную «экспертизу» Всеволода Вишневского, в которой была охарактеризована моя деятельность, главным образом на кинофабрике Госкино («Мосфильме»), где я допускал на художественном совете антисоветские высказывания и препятствовал прохождению подлинно революционных произведений. В частности, он указывал на то, что именно по моему настоянию был отвергнут сценарий «Мы – русский народ». Написанное, заявлял я, еще не сценарий, а бесформенная патетика. Мое же творчество (это слово было взято в кавычки) представляет собой не более чем ловкое приспособленчество, скрывающее мое истинное лицо. Он приводил примеры, не припомню какие, из моих сценариев и моих выступлений. Многие строчки этой «экспертизы» были густо подчеркнуты красным и синим карандашами. Вслед за Вишневским неожиданно оказались показания Ильи Захаровича Трауберга, удивившие меня. Илью Трауберга, ленинградского кинорежиссера, вызвали в Москву и назначили начальником сценарного отдела нашей кинофабрики, там я с ним и познакомился. Он написал коротко, примерно так: «Знаю С. А. Ермолинского как высококвалифицированного сценариста, отличного работника и не сомневаюсь в его честности». Если припомнить те времена, то это был поступок на редкость благородный, причем поступок человека, никак не связанного со мной дружбой. Перевернув последнюю страничку «дела», я с некоторым недоумением посмотрел на следователя.
– На предыдущих допросах, – сказал я, – моим следователем неоднократно упоминались свидетельства целого ряда лиц. Приводились слова, якобы сказанные мною, в которых я издевался над выборами в Советы («какие выборы, если один кандидат, бери и механически опускай бюллетень»); что известны мои ехидные насмешки над некоторыми деятелями искусства и литературы, которые готовы распластаться, лишь бы по головке погладили, Сталинскую премию выдали; что я глумился над произволом цензуры, и т. д. и т. п. (Добавлю в скобках для читателей этих записок, что я мог высказывать подобные мысли и даже припомнить имена людей, которым или в присутствии которых высказывал их, но промолчу, потому что заодно с доносчиками легче легкого ошельмовать и безвинных людей. Закрываю скобки.)