Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москва — город, который будет много страдать, как говорят персонажи повести Чехова «Три года».
Много страдать и ждать, когда кто-нибудь расскажет, как это было.
После большевика Хайлова я двинула за впечатлениями на хлебозавод.
Почему на хлебозавод?
Не знаю. Шла поутру через Андронниковскую площадь, этот район, квартальчик между Садовым и Заставой Ильича, люблю до сих пор, шла и увидела — машина-хлебовозка, стоит с распахнутыми дверцами, и пока лотки со свежим хлебом выгружают, вокруг хозяйничают и орут воробьи, стая, много стай, и пахнет так…
Хлебозавод находился возле «Серпа и Молота». Там меня сразу познакомили с мягкой, как булка, бабушкой, ветераном завода. На хлебозавод она попала из детского дома.
«Шла война в Испании. Советское правительство решило помочь, взять к себе испанских детишек. Местов в детдомах не хватало, и нас, русских ребятишек, кто поздоровше, отдавали на довоспитание, на заводы и фабрики, в трудовые коллективы».
Рассказывала, как тяжело было на производстве, почти не оснащенном никакой машинерией, как директор лично пробовал хлеб, как строго следили во время войны, чтобы не было воровства.
В войну девочки с хлебозавода ходили в Лефортовский госпиталь, помогали санитаркам купать раненых бойцов.
Вспоминаю эти рассказы сейчас, и мне снова, ничуть не меньше, чем двадцать лет назад, хочется написать историю этой девочки-детдомовки, попавшей на хлебозавод.
Но кому это нужно?
«Что вы нам опять принесли? — с сочувственной досадой спрашивает меня очередной редактор или продюсер в ответ на принесенный новый сценарий. — Да, это интересно, глубоко, душевно, не по?шло. И поэтому — ну куда мы это продадим? Да ни один канал не возьмет!»
Канал, может, и заинтересуется, но захочет растянуть компактную динамичную историю на четыре, восемь, двенадцать серий, добавить тупую любовную линию или детективный элемент, который будет явно «не пришей кобыле хвост», характеры сделать плоскими, как лист фанеры, и все так просто и ясно, предсказуемо на все сто…
Будь проще, и народ к тебе потянется.
Но народу изрядно опротивел вечный любовный треугольник между олигархом-детдомовцем, киллером-калекой и честным следователем, беременным от обоих. Продюсерское же высокомерие упорно считает, что зритель хлебает лаптем щи, ему подай или кишки наружу, перемежаемые рекламой пива и автомобилей, или страдания «розовых целлулоидных пупсов» — сюда хорошо засунуть рекламу прокладок и безоперационных лифтингов. Персонажи слащавых женских сериалов похожи на пупсов или сосисок, если бы сосиски умели говорить, они бы изъяснялись именно такими голосами и оборотами. И точно так же «переживали» бы.
При «советах», при коммуняках существовали разнарядки, квоты какие-то. Вот кино про крестьянство, вот про рабочий класс, вот на тему дружбы народов, вот молодежь выпила лишнего, набедокурила, отсидела в кутузке и теперь ищет верный жизненный путь, вот научная лаборатория, невзирая на личные трудности, сделала важное открытие.
Шутки шутками, но выдающиеся режиссеры стабильно снимали хорошее кино. Расцвет Тарковского пришелся именно на его «совковый» период.
«Советы» хотя бы декларировали, кого растят — «молодого строителя коммунизма, гармонично развитую личность».
А теперь кого хотят воспитать?
«Но почему вы решили, что мы кого-то собираемся воспитывать? Мы никого не воспитываем — мы дрессируем законопослушную, здоровую, чистоплотную макаку, которая утром встает, делает зарядку, принимает душ с пеной из рекламы, завтракает завтраком из рекламы, садится в авто, купленный на разрекламированный кредит, и шпарит на работу, мечтая о вечеринке с пивом из рекламы…
Стань особенным с карточкой «Кофе-Хауз»!
Закрой глаза, открой «Даниссимо»!
Не хочешь?
Тогда загляни на дно бутылки и открой «Золотую бочку» по-новому!
Макака ест, что модно, читает, что модно, думает, что модно. Все налаживается! Но дел еще много, мы должны трудиться не покладая рук, не отлынивайте, Ксения Викторовна, вы нам тоже нужны, дрессировать макаку надо сообща, вливайтесь в наши ряды, макака любит смотреть пааазитивное кино с прикольными маааментами…»
А я не хочу дрессировать макаку.
Но может, это я зря и скоро, совсем скоро я спохвачусь, закричу: «Да, да, да, я тоже, я с вами буду дрессировать макаку!..»
Но макаки уже не будет. Не останется.
Будут некие биотехнологические объекты. Как бы люди. Но уже не совсем, не вполне.
В подвальчике на Самотеке, в парикмахерской, бубнило радио и маникюрша Галя, женщина трудной судьбы, вдруг подняла обожженную химзавивкой голову в сторону приемника:
— Это че? Крутани-ка погромче…
Крутанули.
И Горбачев на всю тесную сырую парикмахерскую заговорил про доминирование общечеловеческих ценностей над классовыми.
Речь на мартовском пленуме.
На «тормознутом» лице Гали, девушки с Самотеки, отсидевшей в колонии по малолетке, росло выражение недоверчивого интереса. Вряд ли она сильно разбиралась, где общечеловеческие, а где классовые ценности. Наверное, она почуяла «кишками», битыми-перебитыми своими внутренностями, что начинается что-то новое, что просто так не кончится и еще неизвестно чем обернется.
А дальше — серая жижа под ногами, дорога в Орденоносный, курилка, все как прежде, никто особо ничего не обсуждал.
Мы поняли, что что-то серьезно меняется, когда наш мастер принес на занятия маленькие, сложенные вчетверо листочки.
— Вот, товарищи… Всю прошедшую ночь я разбирал бумаги, вспоминал своего друга… Решил вам почитать его письма…
И едва ли не со слезами на глазах, мастер читал нам письма Тарковского из деревни в Ивановской области, где тот «пересиживал» безработицу и травлю. Читал и разбирал с нами написанную вместе с Тарковским экранизацию «Идиота». Вспоминал Тарковского взахлеб.
Партия и правительство разрешили, дали отмашку.
Про таких, как Леонид Николаевич, обычно говорят: «Он не предатель, он просто несчастный человек». Несчастный — это ясно. А вот предатель или нет?..
…
ПИСЬМО ПРОФЕССОРУ
Дорогой Леонид Николаевич! Сейчас, наверное, мне положено сказать Вам, что я на Вас уже давно не обижаюсь — подумаешь, доносить побежали. Но я на Вас и тогда не обижалась. Я как-то не поняла, что произошло. Очевидно, по простоте и чистоте душевной не разбиралась в чужих гадостях. Теперь я даже удивляюсь, как вообще, в целом, мне удалось выжить, будучи таким патологически доверчивым человеком. Наверное, именно потому, что не воспринимала гадости, которые мне делали или говорили? Какой-то был у меня в молодости защитный слой. Искренне не замечала и не обижалась. А обижатели думали: вот, гордая какая, в упор нас не видит, и обидеться-то на нас ей западло… Ну, теперь-то на смену «защитному слою» закономерно пришли мизантропия с мнительностью, и уж я-то знаю, что когда человек говорит тебе «я тебя так люблю» или даже «ну ты же знаешь, как я тебя люблю», это значит только одно — прежде чем продать тебя за три копейки, он секунд пять будет испытывать что-то вроде неловкости.