Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «О лагерном аде», – ответил он, на что я возразил, что об этом сказать вообще ничего не могу, поскольку ада не знаю и даже представления о нем не имею. Тогда он стал объяснять, что это всего лишь такое сравнение. «Не адом ли, – спросил он, – следует представлять концентрационный лагерь?» Я, чертя в пыли круги каблуком ботинка, ответил, что каждый может представлять это, как ему хочется и как он умеет, а что касается меня, то я могу представить лишь концентрационный лагерь, поскольку лагерь я в какой-то степени знаю, ад же – нет. «А все-таки как бы ты представил ад?» – настаивал он, и я, начертив еще пару кругов, сказал: «Тогда я его представил бы таким местом, где не соскучишься. А в концлагере, даже в Освенциме, – добавил я, – могло быть и скучно – в определенных условиях, конечно». Он помолчал немного, потом спросил – уже как-то неохотно, как бы против своего желания, мне, по крайней мере, так показалось: «И чем ты это объясняешь?» Я, чуть поразмыслив, нашел нужное слово: «Временем». – «Как это: временем?» – «А так, что время помогает». – «Помогает?.. В чем?» – «Во всем». И я попытался ему объяснить, насколько это другое дело – прибыть, например, пусть не на такую уж роскошную, но в целом вполне приемлемую, чистую, аккуратную станцию, где лишь постепенно, со временем, ступень за ступенью тебе все становится ясным. Пока ты проходишь одну ступень, пока поймешь, что она позади, приходит следующая. Когда ты все узнаешь, то и поймешь все. А пока ты все понимаешь, в это время ты ведь не сидишь сложа руки: ты делаешь свое дело, живешь, действуешь, двигаешься, выполняешь каждое новое требование каждой новой ступени. Если бы не было этой очередности и все знания обрушивались на тебя, скажем, сразу, то, может, ни голова твоя, ни сердце этого бы не выдержали, – так я пытался хоть в какой-то мере объяснить, что к чему. На что он, нашарив в кармане истрепанную пачку сигарет, протянул пачку и мне, а когда я отказался, он, опершись локтями на колени, между двумя глубокими затяжками, не глядя на меня, немного странным, глухим голосом ответил: «Понимаю». – «С другой стороны, – продолжал я, – недостаток или даже, я бы сказал, беда в том, что время чем-то надо заполнять. Видел я, например, заключенных, – сказал я ему, – которые четыре, шесть, а то и целых двенадцать лет находились уже – вернее, не уже, а все еще – в концлагере. Ну так вот: люди эти все четыре, шесть или двенадцать лет, то есть, в последнем случае, двенадцать раз по триста шестьдесят пять дней, то есть двенадцать на триста шестьдесят пять и на двадцать четыре часа, то есть двенадцать на триста шестьдесят пять на двадцать четыре… ну, в общем, каждое мгновение, каждую минуту, каждый час, каждый день, с начала и до конца, пытались как-то провести – и не знали как. С третьей стороны, – продолжал я, – это как раз и помогало им, потому что, если бы все это время, умноженное на двенадцать, на триста шестьдесят пять, на двадцать четыре, на шестьдесят и еще раз на шестьдесят, обрушилось на них все сразу, одним махом, тогда они наверняка бы не выдержали, не устояли, сломались бы и телом, и умом; а так все-таки смогли устоять. – И поскольку он молчал, я добавил: – Вот так примерно это надо представить». Он же, точно так же, как раньше, только без сигареты, которую уже успел выбросить, зато стиснув обеими руками лицо и, наверное, поэтому еще более глухим, еще более сдавленным голосом произнес: «Нет, нельзя это представить». И я, со своей стороны, с ним согласился. И еще подумал: видно, поэтому люди и говорят вместо концлагеря – ад; наверняка.
Но вскоре он поднял голову, бросил взгляд на часы, и выражение его лица изменилось. Он сказал мне, что работает журналистом, причем, как он добавил, «в одном демократическом печатном издании»; и тут я понял, кого он мне отдаленно напоминает, особенно когда я слышу некоторые его слова: конечно же, дядю Вили – пускай, должен я признать, была между ними все же и немалая разница: в том, что говорил журналист, я слышал убежденность, даже, я бы сказал, одержимость, ту самую, которая отличала, например, слова раввина, а тем более его поступки, меру его упрямства, если сравнить их с поступками и упрямством, скажем, дяди Лайоша. Эта мысль заставила вдруг меня вспомнить о том, ясно осознать, что сейчас меня, впервые за долгое-долгое время, причем не в воображении, а совершенно реально, ждет скорое свидание с теми, с кем я год назад расстался; с этой минуты я слушал журналиста вполуха. Ему бы хотелось, сказал он, чтобы наша встреча стала не случайностью, а «счастливым случаем». И предложил: а что, если нам написать статью, даже «серию статей»? Писать будет он, но исключительно на основе того, что расскажу ему я. Так я мог бы заработать кое-какие деньги, которые наверняка пригодятся мне, помогут начать «новую жизнь»; правда, добавил он со смущенной улыбкой, как бы оправдываясь, очень много он «не может мне предложить», поскольку газета его еще молодая и «материальные ресурсы у нее пока ничтожны». Но в данный момент, считает он, даже не это самое важное: самое важное – «залечить еще кровоточащие раны и наказать виновных». Однако прежде всего «надо расшевелить общественное мнение», разогнать «апатию, равнодушие, более того: скепсис». Ведь от общих слов – никакого толку: необходимо, по его мнению, выявить истину, как бы «тяжко и больно» ни было для общества оказаться лицом к лицу с ней. В моих словах он видит «много свежего и оригинального», а в целом в них живет дух эпохи и (если я правильно его понял) ощущается некая «грустная печать» нашего времени, которая обеспечит «новую, неповторимую краску в утомительном потоке фактического материала» – так он выразился, а после этого спросил, что я на этот счет думаю. Я ответил, что мне бы первым делом надо уладить свои личные дела, но он, должно быть, меня неправильно понял – и сказал: «Нет. Это уже не только твое дело. Это – дело всех нас, дело всего мира». И тут я сказал: ладно, но сейчас мне пора домой; тогда он попросил, чтобы я на него «не сердился». Мы поднялись со скамьи, но он, по всему судя, еще колебался, еще что-то обдумывал. «А не начать ли нам, – спросил он, – наши статьи с фотографии, на память о встрече?» Я ничего не ответил, и тогда он, улыбнувшись углом рта, заметил, что «профессия журналиста иной раз толкает к бестактности»; но, если мне неприятно, он не хотел бы мне что-либо «навязывать». Потом он сел, раскрыл на колене у себя черную записную книжку, быстрым почерком написал что-то, вырвал листок и отдал его мне. Здесь его имя и адрес редакции, и он прощается со мной «в надежде на скорую встречу», сказал он, потом я ощутил дружелюбное пожатие его теплой, мясистой, слегка вспотевшей ладони. Разговор с ним и мне показался приятным, вовсе не утомительным, а сам он – симпатичным, доброжелательным человеком. Я подождал, пока фигура его затеряется среди прохожих, и лишь после этого выбросил его бумажку.
Пройдя несколько шагов, я увидел наш дом. Он был цел, невредим и выглядел в общем неплохо. В подворотне меня встретили прежние запахи, на лестничной клетке – ветхий лифт в решетчатой шахте и старая лестница с вытертыми желтыми ступенями, а выше я увидел и тот, памятный мне уголок площадки, где я пережил незабываемые мгновения. Я поднялся на второй этаж, позвонил в нашу дверь. Ее скоро открыли, но ровно настолько, насколько позволил внутренний засов с цепочкой; я даже удивился немного, поскольку что-то не помнил, чтобы у нас была такая цепочка. В дверной щели появился кто-то чужой: на меня смотрело желтое, худое лицо женщины средних лет. Она спросила, кто мне нужен; я ответил, что живу здесь. «Нет, – сказала она, – здесь мы живем», – и попыталась закрыть дверь, но не смогла: я вставил в щель ногу. Я попробовал объяснить ей, что она ошибается, ведь именно отсюда я ушел в то давнее утро, и совершенно точно, что живем здесь мы; она же толковала мне, что это я ошибаюсь, поскольку нет никаких сомнений, живут тут они, и вежливо, даже любезно, но с сожалением трясла головой, норовя закрыть дверь, в то время как я старался помещать ей в этом. В какой-то момент, когда я поднял глаза, посмотреть, не ошибся ли я в самом деле номером, и, видимо, на секунду забыл о ноге, – ее старания увенчались успехом, и я услышал, как она дважды повернула ключ в замке захлопнувшейся двери.