Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
В «Дне» речь идет именно о сказочном море, потому оно и «синее» (Черное море пушкинской романтической лирики «посинело» в его поздней сказочной поэзии – «Сказка о царе Салтане», «Сказка о рыбаке и рыбке») – вот об этом «синем море», ставшем сказочной мечтой, и тоскует теперь Мандельштам: «На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!». «Игольное ушко» прокомментировала Надежда Яковлевна – она привела начальный вариант первой строфы: «День стоял о пяти головах. Горой пообедав, / Поезд ужинал лесом. Лез ниткой в сплошное ушко…» и пояснила: «Лез ниткой в сплошное ушко» – это пейзаж узкоколейки Свердловск – Соликамск. По обе стороны дороги – узкой – сплошная и бесконечная масса хвойного леса»[381]. Но в окончательном варианте стихотворения образ этот далеко выходит за границы зрительного впечатления, соединяясь с евангельской метафорой: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие» (Мф 19: 24, то же – Мк 10: 25, Лк 18: 25)[382]. У Мандельштама речь идет не о спасении души, а о спасении жизни, возможность которого мала как «игольное ушко», как мал вершок по сравнению с морем. «Игольное ушко» закрепляет антитезу, намеченную в предыдущих строфах: поэт «сжимается» – поглощающее его пространство «растет на дрожжах», движение «черноверхой массы» тоже нарастает, угрожая поэту «расширеньем аорты могущества» – он же как будто вновь норовит сжаться, избирая для себя бесконечно малые «вершок» и «игольное ушко», сквозь которое можно проскочить и спастись. Евангельская аллюзия не противоречит объяснению Надежды Яковлевны – та узкоколейка Свердловск-Соликамск и могла восприниматься в евангельском смысле как узкий путь спасения. Кроме того, оба слова сочетания «игольное ушко» внутренней своей формой связаны с ближним контекстом соседних стихов: с иглами хвойного леса, ранящими глаз, и с «двойкой», которую Надежда Яковлевна истолковала как «особый вид лодки»[383], – в словаре Даля приводится слово «ушкуй» или «ушкол» со значением «ладья, лодка» и с ссылкой на летописи[384].
С надеждой на спасение связано стремление поэта принять происходящее и с ним, и со страной – отсюда неожиданное маяковское слово «хорошо» («Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо»), а в первоначальном варианте было и более отчетливое восклицание: «Как хорошо!», по поводу которого Надежда Яковлевна спросила Мандельштама: «А что, собственно, хорошо?» «Смысл ответа был: все хорошо, что жизнь… Но не эти слова»[385]. В этой серединной строфе происходит перелом от смерти к жизни – все, «что жизнь», принимается как данность и радость, и переполненный пароход, плывущий в конечную точку ссылки, превращается в сказочную ладью на парусах, а конвоиры – в «славных ребят из железных ворот ГПУ». Рудаков, видимо, побуждал Мандельштама убрать эту строфу с упоминанием ГПУ[386], но Мандельштам ее оставил – нам, поздним читателям, знающим его биографию, эти «трое» сигналят о той будущей тройке ОСО, которая вскоре, 2 августа 1938 года приговорит поэта к пяти годам лагерей. А тогда трое конвойных воспринимались как сказочные помощники – этим образам есть аналогии в сюжетах русских народных сказок: двое из сумы или двенадцать молодцев из ларца, спасители, которые, правда, могут обернуться и карателями («Двое из сумы», «Чудесный ящик»[387]). Но Мандельштам здесь «припоминает» не конкретный сказочный сюжет, а сказку вообще – и народную, и пушкинскую – сам волшебно-сказочный мир с его «синим морем», который теперь соответствует ощущению случившегося чуда.
Надежда Яковлевна рассказал в своих «Воспоминаниях»: «В дорогу я захватила томик Пушкина. Оська (старший конвойный. – И.С.) так прельстился рассказом старого цыгана, что всю дорогу читал его вслух своим равнодушным товарищам. Это их О.М. назвал “племенем пушкиноведов”, “молодыми любителями белозубых стишков”, которые “грамотеют” в шинелях и с наганами… “Вот как римские цари обижают стариков, – говорил товарищам Оська. Это ж за песни его так сослали”… Описание Севера подействовало неотразимо: северная ссылка, конечно, вещь жестокая, и Оська решил меня успокоить: нам не грозит такая жестокая ссылка, как римскому изгнаннику»[388]. Как видим, в подтексте мандельштамовского «Дня» лежит тройная аналогия, связь трех поэтов разных времен, сосланных на Север «за песни»; но центральное и главное событие стихотворения – появление в нем имени Пушкина. Это редчайший в поэзии Мандельштама случай, можно сказать – единственный: при огромном количестве пушкинских цитат и скрытых аллюзий, само имя Пушкина в его стихах умалчивается, оно и в жизни было для него почти неизрекаемым. Надежда Яковлевна неоднократно об этом писала: «О.М. …считал, что нельзя упоминать всуе ничего, что связано с именем Пушкина», «он …скупо высказывался о самых дорогих для него вещах и людях, о матери, например, и о Пушкине… Иначе говоря, у него была область, касаться которой ему казалось почти святотатством»;[389] «по неписаному, но непреложному закону имя Пушкина никогда среди нас не упоминалось в одном контексте с другими…»[390] В стихотворении о пути в ссылку имя Пушкина звучит открыто и полногласно – Пушкин составляет здесь центральную тему, что отражено в мандельшамовском определении «Дня»,