Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она выговаривала «сплофное наслафдение».
Умолкнув на секунду в изумлении, я ответила:
— Так и есть!
Она это сказала. Она это сказала. Она это сказала.
Дальше она мимоходом коснулась поездки в Париж: «Мы довольно часто ездим туда, мужу надо по работе». Прямо как в Рождество: подарок за подарком! Теперь я знаю не только о том, что у нее есть муж, но и о том, что он, вполне возможно, француз или хотя бы его наниматели — французы. Тут уже есть с чем работать. В следующий раз она расскажет мне о бывшем бойфренде из «Черных пантер»[81], выкидыше и лучшей подруге Джоан.
— Потрясающие новости! — сообщала я направо и налево. — У моего психоаналитика есть муж. И возможно, он француз.
Почему именно тогда Маргарет решила, что я готова? Какое испытание я прошла, в чем проявила зрелость? Существует ли у психоаналитиков система показателей, по которой они оценивают нашу способность рационально обрабатывать информацию? Интересно, не пожалела ли Маргарет о своей откровенности, когда повесила трубку, нахмурилась и сложила свои изящные руки — на каждом пальце золотое колечко, как будто нарочно, чтобы тайна осталась нераскрытой.
Может быть, мне удалось передать адекватность и надежность своих романтических отношений, поэтому она решила включить меня в круг уверенных, уравновешенных женщин, с которыми делится чем-то личным. А может быть, у нее развязывается язык при обсуждении мебели середины прошлого века. Или она случайно проговорилась. На минуту забыла свою и мою роль — мы просто две женщины, две подруги, болтающие по межгороду. Рассказываем друг другу о том, что изменилось у нас дома, о мужьях, о жизни.
Изрядная доля моих мыслей — о том, что все мы умрем. Они являются в самые неподходящие моменты. Например, я стою в баре, мне удалось рассмешить привлекательного собеседника, я тоже смеюсь, может быть, даже пританцовываю, и тут все на миг замирает и вспыхивает мысль: сознают ли эти люди вокруг, что в конечном счете все мы там будем? Я могу плавно вернуться к разговору и подумать, что это мгновенное напоминание о нашей смертности служит приправой к происходящему и внушает: смейся, ходи растрепанная, говори напрямик, потому что… черт возьми, а почему нет? Бывает так, что это чувство длится, и я вспоминаю себя ребенком: меня обуревают страхи, но я еще не знаю слов, чтобы успокоиться. Наверное, когда дело доходит до смерти, никому не хватает слов.
Жаль, что я не из тех молодых особей, которые словно и не ведают о том, что их сияющие, налитые тела в общем-то не вечны. (Может быть, как раз и надо иметь сияющее, налитое тело, чтобы так чувствовать.) Прекрасный самообман: не в нем ли правда молодости? Считаешь себя бессмертным, пока однажды, ближе к шестидесяти годам, тебя не настигает неизбежное; ты видишь бергмановский призрак смерти, начинаешь размышлять о душе или даже усыновляешь какого-нибудь несчастного ребенка. И принимаешь решение прожить остаток жизни так, чтобы было чем гордиться.
Но я не из тех молодых особей. Мысли о смерти преследуют меня с самого рождения.
В раннем детстве меня часто охватывал непонятный страх. Страх не перед чем-то зримым — тиграми, грабителями, бездомностью, — и его нельзя было унять обычными способами — прижаться к маме или включить Nickelodeon[82]. Это ощущение было холодное и поселялось ровно под животом. Все окружающее казалось нереальным и небезопасным. Нечто подобное я испытала в три года, когда ночью попала в больницу с внезапным раздражением кожи. Родители отправились в путешествие, и со мной была Флавия, няня-бразильянка. Она схватила меня и ринулась к врачу. Врач посадил меня на высокую койку и прижал холодный стетоскоп к спине, между лопатками. Я была уверена, что до этого видела в коридоре человека, спавшего в почтовом мешке. Сейчас я думаю, что он лежал на каталке, укрытый темным одеялом, возможно, в коме или умерший. Пока доктор снимал с меня футболку и осматривал подмышки, я парила где-то высоко и отстраненно наблюдала за нами обоими.
Такие цепочки наблюдений и толкований повторялись в моем детстве не раз, в ситуациях, когда проявлялся этот непонятный страх; я стала называть его «больничным чувством» и решила, что от него может вылечить большой глоток грейпфрутового сока.
На более тонкий подход я оказалась способна только когда умерла моя бабушка. Мне было четырнадцать, я только что покрасила волосы и купила обтягивающий атласный топ в знак того, что вступила в пору зрелости. В последний раз я пришла к бабушке в узком пальто без воротника, которое схватила на распродаже в Banana Republic, и с густым слом коричневой помады на губах. Ногти своей умирающей бабушки я аккуратно покрыла перламутровым лаком Wet n Wild и пообещала вернуться на следующий день, чтобы вместе пообедать. Но следующего дня не случилось: она умерла в ту же ночь на руках у моего отца. Утром он сообщил нам о ее кончине, и я в первый и последний раз увидела, как он плачет.
Лет до двенадцати я считала бабушку своим лучшим другом. У Кэрол Маргерит Рейнолдс — я называла ее Бусей — были короткие вьющиеся белоснежные волосы и только одна бровь, виной чему недостаток знаний о вреде ультрафиолета. Отсутствующую бровь она обычно рисовала иссиня-серым карандашом Maybelline, хотя эта линия даже отдаленно не напоминала натуральную растительность. Носила брюки из магазина для беременных, в которые удобно помещался раздутый живот, и практичные ботинки фасона, недавно опять вошедшего в моду у бруклинцев. Ее дом пропах шариками от моли, тальком и земляной сыростью переполненного подвала. Я звонила ей каждый день в четыре часа.
Вид у Буси была очень традиционный, даже провинциальный. Бывший риелтор, пенсионерка из Олд-Лайм, штат Коннектикут, поклонница Дэна Рэзера[83], вечно забивавшая морозильник запеченной говядиной в нарезке, — нашей городской жизнью она интересовалась слабо. (Собственно, я помню только один ее визит к нам, которого я ждала с таким нетерпением, что вынула молоко для чая уже в десять утра, и к четырем часам, когда приехала бабушка, оно успело скиснуть.) Однако теперь я вижу, что внешние атрибуты домашнего быта скрывали ее подлинный радикализм. Буся окончила школу, которая вся состояла из одного помещения, в маленьком городке «болотных янки»[84]. Ее семья первой в округе обзавелась машиной, и зимой они пересекали по льду замерзшее озеро. Но, оставив тихую гавань, Буся уехала в колледж Маунт-Холиоук, затем поступила в Йельскую школу медсестер и оказалась в армии. Ее посылали в Германию и Японию. Она вытаскивала шрапнель и зашивала раны немецким солдатам, вопреки строгому приказу не мешать им умирать. Она крутила романы с врачами (среди них были и евреи!) и пригрела таксу по кличке Котлета, которая рылась в помойке рядом с ее палаткой.