Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молотов, как тогда, так и впоследствии, производил впечатление человека, который был стоически верен идее чисток, но у него не было того элемента восторга, который чувствовался у Сталина. В 1980-х годах он прямо заявил Феликсу Чуеву: «37-й был необходим». Сталинская команда, действительно, выиграла битвы 1920-х и начала 1930-х годов, но у них осталось много «врагов разных оттенков», которые «перед лицом угрозы фашистской агрессии могли объединиться». Когда Чуев сказал, что его волнуют судьбы отдельных жертв, Молотов возразил, что это «обывательский» подход, упрямо повторяя: «Это было необходимо». В изложении Чуева «Молотов рассматривал репрессии не как произвол руководства, а как продолжение революции в сложной международной обстановке»[389]. Каганович, почти с благоговением относившийся к Сталину, считая себя «учеником» этого человека, который «сформировал его как политика», никогда не высказывал настоящего сожаления по поводу политических репрессий[390].
Хрущев, который позже раскрыл многие из ужасов репрессий, сказал в своих мемуарах, что в то время он был просто верным исполнителем, притом убежденным: «Я видел все глазами Центрального комитета, то есть глазами Сталина. Я также говорил его устами, я повторял то, что слышал от него»[391]. Андреев, по словам его дочери, «полагал, что вредители и пятая колонна разрушают наше государство и должны быть уничтожены»; его жена Дора также была «полностью убеждена»[392]. С другой стороны, Андреева говорила, что ее родители не обсуждали аресты в присутствии своих детей, так же осторожно вели себя Микояны[393] и, вероятно, все остальные члены команды, поэтому вопрос о том, что мужья — члены команды говорили своим женам наедине, остается спорным. Известно, что Чу-барь, одна из жертв из числа членов Политбюро, говорил своим друзьям, «как глубоко возмущался фактами незаконных репрессий, как отказывался он верить, что его лучшие друзья могли оказаться шпионами и предателями»[394]. При этом неясно, отличает ли это его от выживших членов команды, таких как Микоян и Калинин; возможно, единственное отличие было в том, что он был менее осторожен.
Частью механизма террора было получение под пытками признаний арестованных и обнародование их в качестве доказательства их вины. Такая система действовала по всей стране, если же дело касалось члена команды, то к этому добавлялся особый механизм — их приглашали на личные встречи с бывшими коллегами, которые теперь находились под арестом, и они должны были принять участие в их допросах либо в Политбюро, либо на Лубянке[395]. В январе 1937 года Орджоникидзе, который сам был в очень шатком положении, вместе с опальным Бухариным пришлось допрашивать избитого Пятакова. Он настойчиво расспрашивал его, было ли его признание сделано под давлением, но Пятаков уверял, что это не так. Во время другого допроса, в котором участвовали Сталин и ббльшая часть Политбюро, а также Бухарин, Бухарин пытался заставить Радека признать, что тот вынужден был дать ложные показания против него, но получил очень твердый отпор, который, должно быть, смутил аудиторию Радека так же, как и современных читателей: «Никто не заставлял меня говорить то, что я сказал. Никто не угрожал мне прежде, чем я дал показания. Мне не говорили, что меня расстреляют, если я откажусь. Кроме того, я достаточно взрослый, чтобы не верить никаким обещаниям, данным в тюрьме»[396]. Молотов был вызван на допрос своего арестованного заместителя Николая Антипова, который выдвинул обвинения в отношении других людей, работавших у Молотова. Я «чувствовал, что он, может наговорить», вспоминал Молотов, но затем следует оборот в духе «а что было делать?»[397]. Эти встречи, должно быть, были мучительными, тем более что нельзя было быть уверенным, что арестованный не скажет бог знает что и про тебя.
Арестованные не всегда придерживались линии Радека и Пятакова. Рудзутак отказался признать свою вину во время очной ставки с Молотовым, Микояном и другими членами команды и сказал им, что его пытали. Поскольку он был заместителем Молотова, арест был сигналом опасности и для Молотова, хотя тот и утверждал, что они не были лично близки. Молотов считал Рудзутака расходным материалом, потому что он не особо усердно работал, хотел главным образом хорошо жить и проводил время с художниками и актерами: «настоящей борьбы, как революционер, уже не вел»[398]. Московские слухи были в том же духе, ходила история о том, что его арестовали «за ужином с некоторыми артистами. Говорят, что на Лубянке несколько недель спустя на дамах все еще оставались лохмотья бальных платьев»[399]. Рудзутак по-прежнему был крепким орешком, и хотя он рассказал своим коллегам о пытках (новость не произвела на них заметного впечатления), все же, несмотря на эти пытки, он отказался признать вину. По крайней мере, много лет спустя Молотов не думал, что Рудзутак был буквально виновен в том, в чем его обвиняли; он просто стал немного «либеральным», как правые. Действительно, Молотов сказал, что на очной ставке с членами команды он более или менее поверил в невиновность Рудзутака, но молчал из осторожности (по-видимому, понимая, что Сталин не собирается снимать Рудзутака с крючка).
Рудзутак был первым из пяти членов или кандидатов в члены Политбюро, которые были арестованы. Как и остальные в той группе — Роберт Эйхе, Косиор, Чубарь и Павел Постышев, — в середине 1930-х годов он был относительно маргинальным членом команды (все они, кроме Косиора, были кандидатами в Политбюро, а не полноправными членами). Одной из общих для всей этой группы черт было слабое здоровье. Рудзутак и Чубарь незадолго до этого были отправлены за границу для дорогостоящего лечения — обычное явление для политической элиты в целом, но необычное для членов Политбюро. Именно во время этой поездки Рудзутака якобы соблазнила прекрасная шпионка. Роберт Эйхе хотя и был относительно молодым человеком (родился в 1890 году), тоже имел серьезные проблемы со здоровьем. Латыш, как и Рудзутак, Эйхе вряд ли был настоящим членом команды, потому что очень недолго был в Политбюро и большую часть времени находился далеко от Москвы. Эйхе много лет был партийным руководителем в Сибири, в 1935 году стал кандидатом в члены Политбюро, но редко посещал сталинский кабинет и почти никогда не бывал на заседаниях Политбюро до своего назначения наркомом земледелия и переезда в Москву в октябре 1937 года. Вероятно, это перемещение само по себе было знаком того, что его звезда угасает. Он был арестован в апреле 1938 года, и, несмотря на письма Сталину из тюрьмы, в которых настаивал на своей невиновности, 4 февраля 1940 года был расстрелян[400].