Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под носом у Штивица и Таубе мы проходим с видом людей, которые в точности выполняют приказ. Мои ногти впились в Данкину руку, я не отпускаю ее ни на миг. Мы шагаем в уверенности, что никто нас не остановит. Мы важные. Нам приказали вернуться в сауну. Я повторяю это про себя вновь и вновь. Подбородки – вверх, взгляд – вперед, и ни за что не оборачиваться.
Такое ощущение, что расстояние не меняется. Сауна приближаться к нам не хочет. Ряды и шеренги узниц кажутся бесконечными. А мы, невидимые, идем через пустыню Биркенау.
Наши ноги еле тащатся по грязи, и секунды растягиваются в часы. Но мы держим головы высоко и не сводим глаз с нашего пути. В моей жесткой хватке Данкина рука синеет. Подбородки – вверх, взгляд – вперед, и ни за что не оборачиваться.
Я открываю дверь в сауну не оглядываясь. Никто не приказывает нам остановиться, никто не стреляет в наши спины. Сейчас в лагере есть только поверка – спасательный круг, в который мы должны вцепиться, как только переоденемся.
Мы входим и закрываем за собой дверь.
– Давай, Данка, быстрее. Надо спешить! – шепотом подгоняю я. – Раздевайся и отдавай мне форму. С остальным я разберусь. – Сорвав форму подопытной жертвы, я в нижнем белье принимаюсь копаться в груде брошенной одежды. Данка не может шелохнуться. Она уставилась на меня, словно маленькая зверушка, парализованная ужасом, и не в состоянии мне помочь, пока я роюсь в поисках ее номера, то и дело повторяя вслух: «2779, 2779». Нервы взвинченны, дрожь в руках никак не унять.
У нас нет времени. Наши жизни зависят от того, успеем ли мы встать на поверку. Нас должны сосчитать. Мы должны исчезнуть раньше, чем обнаружится наше отсутствие в особой бригаде. Наконец ее роба лежит на полу у моих ног. Я бросаю ее Данке.
Пока я поворачивалась к груде одежды спиной, эта груда, похоже, многократно выросла. Не в силах сдержать дрожь, я перерываю пять десятков роб в поисках одной – своей. Они абсолютно одинаковые, кроме номера – а вдруг я уже пропустила ее, пока искала Данкину?
Что, если ее здесь нет? Наконец я замечаю «1716» на рукаве. Засунув наши формы с передниками в самый низ, я бегу к Данке. Она так и не шелохнулась.
– Можешь поднять руки? – мягко спрашиваю я. Ее руки плывут вверх.
Я натягиваю старую, кишащую вшами мешковину через ее руки и голову. Дрожащими пальцами застегиваю. Номер «2779» на месте. Затем, содрогнувшись, надеваю спасительную, дарующую безликость маскировку и на себя. Ненавистный номер – теперь мое спасение, мой единственный шанс на выживание.
Я открываю дверь и осторожно высовываю голову. Эсэсовцы – всего в шеренге от нас и шагают в нашу сторону. У нас всего пара минут. Я закрываю дверь и затаив дыхание жду, пока они пройдут.
– Готова? – Не дожидаясь ответа, я выпихиваю ее наружу и затаскиваю в ровные шеренги по пять человек.
– Пожалуйста, подвиньтесь, – шепчу я стоящим вокруг женщинам. – Подвиньтесь, прошу. Прошу, дайте нам встать. – Никто не отталкивает нас, никто не спорит. Ряды обреченных женщин, от которых зависит наша жизнь, перестраиваются безмолвно, как вода, поглощая нас в свое лоно, пока мы окончательно не сливаемся с ними. Эсэсовцы проходят мимо нашей шеренги. Мы застыли затаив дыхание.
Они проходят мимо. Нас сосчитали.
Поверка завершается, Эмма ждет. Я киваю ей, когда мы с Данкой занимаем места в ее коммандо. Она удивленно поднимает бровь. Мне кажется, уголки ее губ слегка поползли вверх, но я не уверена. Я знаю одно: как хорошо быть с Эммой, вне опасности! Лучше под открытым небом копать и строить, чем находиться в руках Менгеле и Клауберга. Как хорошо работать! Как хорошо быть живыми!
* * *
Данка в последние дни пребывает в оцепенении. Все действия выполняет автоматически, невнимательно и рассеянно, но порой мне кажется, что она смотрит на меня с изумлением и, возможно, с благодарностью, а порой я не знаю, где она витает.
В уборной настойчиво звучат разные слухи. Все больше голосов шепчут о грядущей большой селекции.[50] Мы не в безопасности. Здесь не бывает безопасности. Мы чудом спаслись от смерти – но лишь на денек-другой, а что будет завтра?
– Помнишь особую бригаду, которую набрали на прошлой неделе? – спрашивает девушка в уборной.
Я смотрю на нее с опаской, гадая, что ей известно и сколько хлеба она попросит в обмен на молчание и лояльность.
– Кажется, помню, – вру я ей в лицо.
– Я слышала от знакомой из лазарета, что их взяли для стерилизации и шоковой терапии. Половине девушек он на животы поставил электрические пластины и подавал им внутрь шоковый заряд, пока они не теряли сознание. Когда они приходили в себя, все повторялось снова и снова, в конце концов они умерли.
Я чувствую слабость и тошноту.
– Остальных вскрыли, чтобы вырезать женские органы. Некоторые из них сейчас умирают от сепсиса. А те, кому повезло, уже умерли.
Я отшатываюсь от голоса этой незнакомки, кровь отливает от моего лица.
– Рена, что с тобой? – подходя сзади, спрашивает Данка.
– Ничего, Данка, ничего. Наверное, от голода. – Я отправляюсь назад, в блок.
– Ты не заболеваешь?
Я трясу головой. Она глядит на меня с тревогой.
На глаза сзади давят слезы, требуют выхода. Но я не плачу. Слезы требуют времени, а времени нет. Я силюсь найти разумное объяснение, но в этом месте не может быть ничего разумного. Что они сделали, обнаружив, что в особой бригаде отсутствуют три номера? Может, женщина, которая умыкнула из строя свою кузину или сестру, поставила кого-то вместо нее? Почему они не стали нас искать? Ведь наши номера у них записаны. Почему мы живы, а девушки, которых отобрали вместе с нами, – нет? Настанет ли миг, когда можно будет поблагодарить Бога за то, что мы живы сегодня, без того чтобы просить его о той же милости на завтра? И на следующий день? Жизнь – это привилегия или проклятье?
Слухи о большой селекции становятся все упорнее. Можно подумать, мы не успели побывать в лапах Менгеле: я вновь волнуюсь за Данкину рану. Шрам уже не такой красный, как пару недель назад, но все равно он достаточно выделяется, чтобы привлечь взгляд эсэсовца при отборе.
– Завтра, – слышу я шепот впереди. Я передаю информацию дальше – назад по очереди. Так мы и распространяем информацию – от одного к другому, как перебрасываем кирпичи. Как правило, это происходит в очереди за супом или вечерним хлебом. – Завтра.
Я беру хлеб и сообщаю Данке, что иду наружу.
– Зачем?
– Может, найду что-нибудь. – Я раздражена. Она здесь ни при чем. Мы обе на нервах от усталости, от изнурения, которое наступает, когда постоянно находишься на грани. Мне сейчас надо заняться поисками у блока – хоть чем-нибудь, заглушающим мысли о том, что сегодня, может статься, наш последний вечер. Проходя мимо кухни, я смотрю в оба – нет ли на земле картофельных очистков или еще чего-то съедобного. Я мечтаю добыть хоть какой-нибудь еды, подкрепиться перед селекцией. Кроме пищи, я не знаю, что еще искать, но если тут и были какие объедки, другие узницы и крысы сегодня опередили меня. К моему огромному изумлению, из грязи на меня смотрит красно-голубая обертка с надписью «Цикорий». Сначала я просто гляжу, наслаждаясь видом знакомой марки и рожденными ею воспоминаниями. Потом я поднимаю обертку и утыкаюсь в нее носом, давая аромату увлечь меня в прошлое.