Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она в уборной!
Пинок в лицо. Изо рта начинает хлестать кровь.
– И ты даешь им отдыхать? – И снова в живот, и снова между ребер. – А тебя поставили надзирать? Лгунья! – И снова по спине, и снова по лицу. – Грязная scheiss-Jude! Mist biene! Вас всех надо убить!
Я за кровью ничего не вижу. Он лупит меня, словно я гнилой овощ на компост, но я не собираюсь плакать или просить пощады.
Девушки и старшие женщины усердно трудятся, копают, просевают, бросают лопатой грязь, пытаясь не обращать внимания на мои стоны и мычание.
Прибегает Эмма.
– Что такое?
– Где ты была? – орет он.
– В уборной, господин офицер!
– И ты оставила еврейку смотреть за другими еврейками? Шлюха! Тупая сука! Доложишь, что она дала бригаде отдыхать!
– Jawohl, господин офицер.
– И доложишь лично начальнице Дрекслер!
– Jawohl!
– В следующий раз хорошенько подумаешь, прежде чем отправляться на блядки.
Теперь меня лупит Эмма.
– Скотина! А ну марш работать!
Ее удары не так болезненны, как жестокие пинки эсэсовца, но они подрывают оставшиеся у меня к ней человеческие чувства. Я плетусь, волоча ноги, стараясь стать невидимой в надежде, что он не станет снова меня избивать, что он уже устал от столь серьезной физической нагрузки в такую жару. Конь, цокая копытами, уносит его прочь. Данка вставляет мне в руку лопату. Ладонь у нее как лед. Я принимаюсь вслепую копать, не в состоянии за кровью и слезами отличить землю от неба.
Мы трудимся молча, торопясь. Всех трясет от страха. Мы не прерываемся ни на миг, не нарушаем ни на секунду ритм работы.
– 1716! – Я оборачиваюсь на голос Эммы, но лица ее не вижу.
– Вот тебе.
Я пытаюсь уклониться от удара, но вместо этого получаю в руку тряпку.
– Вытрись. – Не произнеся больше ни слова, Эмма возвращается на свое место.
Я опираюсь на лопату и быстро стираю с глаз и с лица грязь и кровь. Всхлипы в грудной клетке болью отдаются в ушибленных ребрах. Я чувствую себя бестолковой, никчемной mist biene[49], правильно меня называют. Я изо всех сил стараюсь вернуть самообладание. Внутри все кипит. Вены на висках пульсируют. Во рту ноет. Я не могу плакать – но не только из-за работы, а из-за боли. Каждый всхлип – жуткая боль. Вместо этого я думаю об Эмме. Хоть она меня и била, она делала это, чтобы спасти свою шкуру, а вот тряпка говорит больше, чем любые ее слова, что бы она ни сказала. Я сосредотачиваюсь на лопате и Эмме, пытаясь этими думами прогнать боль.
Все послеобеденное время женщина, похожая на маму, поглядывает на меня. Эмма сквозь пальцы смотрит на то, что я не могу работать с обычным усердием. Она щелкает хлыстом над нашими головами и ведет себя жестко, но на пекле бригада работает медленно, а старшим женщинам этот труд не под силу. Я сношу боль, насколько могу, но мне тяжело дышать и выпрямляться в полный рост. Наконец наступает время возвращаться в лагерь. Два километра маршем – уже само по себе мученье, при каждом вдохе в груди перехватывает, словно в легкие вонзается нож.
Снаружи играет оркестр, но внутри я пережила уже сотню смертей и слышу лишь погребальную песнь: для меня все кончено. Эмма стоит сбоку от оркестра, пока ее подразделение проходит в ворота.
– Жди здесь. – Эмма вытаскивает меня из строя. Я ловлю Данкин взгляд. В нем беззвучное прощание. По-моему, оркестр играет отвратительно. Все кричит во мне от боли, но я должна стоять, сознавая, что через пару часов меня уже не будет в живых, что, когда сестра шла через ворота ада, я видела ее в последний раз, сознавая, что я не сдержала обещания и бросила ее. Я не смею пошевелить усталыми ногами. Не смею повернуть голову. Я смотрю, уставившись, как одно за другим подразделения входят строем в лагерь, но мои глаза не фиксируют отдельных лиц. У кого еще остались какие-то силы, те замечают, что я тут стою, но на второй взгляд сил нет уже ни у кого. В их сознании я обречена, очередная узница в ожидании казни. Им не нужно напоминать о хрупкости наших жизней.
Впервые за 16 месяцев я жалею, что не стою на поверке, рядом с сестрой – ведь это, по крайней мере, означало бы, что я жива. За началом пересчета я наблюдаю с другой стороны ворот. Отделившись от тела, я разглядываю человеческое море, обреченное на каторжное рабство, и жалею, что я не среди них.
В небе стемнело. Я стою одна-одинешенька. Даже оркестр меня покинул. Дверь конторы открывается, и оттуда выходит Эмма. Ее голова освещена лучами сзади. Они окрашивают ее волосы в цвет седины.
– Отправляйся в лагерь, – говорит она как ни в чем не бывало. Я нерешительно трогаюсь с места, опасаясь, что она шутит.
– Hau ab! – командует она. И вполголоса добавляет: – И чтобы завтра после поверки ко мне.
– Так точно, Эмма! Обязательно, Эмма!
Пройти в эти ворота, исчезнуть в лагере, влившись в ряды попранных женщин, – я на это даже надеяться не могла; быть среди пересчитанных на следующей поверке, быть живой.
Данка стоит у блока, ожидает с заплаканным лицом.
– Рена? – Мы сжимаем друг друга в неистовых объятьях. – Я была абсолютно уверена, что тебя больше нет, – рыдает она.
– Меня уже и не было. Но Эмма спасла.
– Как?
– Не знаю. – Я, конечно, догадываюсь как, но Данка слишком невинна, чтобы об этом знать, да это выходит и за рамки моего воображения: чтобы рейхсдойче платила собой за еврейку вроде меня… Но что еще Эмма могла им предложить?
В Биркенау, может, и нет праздников с сувенирами и танцами, но когда кто-то возвращается к своим любимым, – само по себе редчайший подарок в этих стенах. И это касание смерти не подавляет меня, а, напротив, воодушевляет.
– Надо подумать, как организовать платки для старших женщин в бригаде.
– Рена, ты избита. Тебе нужно лечь.
– Если я смогу помочь этим женщинам, мне станет лучше.
Мы принимаемся ходить от блока к блоку, говорить с блоковыми старостами, со штубными, с другими узницами, рассказываем о женщинах и умоляем помочь нам с платками, чтобы те могли хотя бы защититься от солнца.
– Они не вынесут жары, – говорю я. – Взгляните, как меня избили только за то, что я дала им чуть-чуть передохнуть. Они ровесницы наших матерей, и они не выживут, если мы хоть как-то не поможем.
Все, у кого есть платки, жертвуют их на наше дело. С мокрыми глазами они отдают нам с Данкой свои платки в память о собственных мамах, которые теперь лишь воспоминания в пепельном воздухе. Всего мы собрали десять платков.
– Я искала тебя. – Женщина, похожая на маму, подходит ко мне, пока я собираю платки.