Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На минуту он закрыл глаза, чтобы не видеть рядом людей, ожидавших процессию: еще хоть на несколько секунд хотел оградить себя от трезвой действительности.
Потом повернулся и поспешил, пересекая замковый двор, чтобы другой, безлюдной дорогой вовремя успеть в Туншенский переулок.
Свернув за здание ландтага, он, к своему удивлению, увидел широкие ворота Вальдштейнского дворца распахнутыми.
Отакар прибавил шагу, чтобы хоть на миг заглянуть в сумрачный дворцовый сад, со стенами, увитыми пышными зарослями плюща, а может, если посчастливится, хоть бы издали полюбоваться на чудесные залы эпохи Ренессанса или исторический купальный грот. В детстве он однажды имел возможность осмотреть все это великолепие минувших времен, и с тех пор сказочное переживание запечатлелось в его душе.
Лакеи, в отороченных серебром ливреях, с коротко подстриженными бакенбардами, молча выволакивали на улицу чучело лошади, служившей когда-то Валленштейну.
Отакар узнал ее по багряной попоне и неподвижным желтым стеклянным глазам, которые, как он внезапно вспомнил, в детстве из ночи в ночь преследовали его, словно какое-то загадочное предзнаменование...
Сейчас конь стоял перед ним в лучах заходящего солнца; с привинченными к темно-зеленой доске копытами, он походил на гигантскую игрушку из детских сновидений, брошенную посреди нынешнего бедного на фантазию времени, принявшего своими притупившимися чувствами эту самую ужасную из войн — войну механических демонов с людьми, по сравнению
с которой все битвы Валленштейна выглядят жалкими трактирными потасовками.
И снова — как недавно при виде процессии — холодок пробежал у него по спине: вот он, конь без всадника, кажется, только и ждет, чтобы новый повелитель смело взлетел в седло. Не важно, что шерсть его съедена молью.
Один из лакеев ухмыльнулся: «Не соблаговолит ли господин маршал взойти на коня?» — и все в нем перевернулось, как будто к нему воззвал глас вершителя судеб.
И лакейская насмешка была здесь ни при чем. «Ты уже сейчас безумен, только не знаешь этого», — час тому назад сказала старуха, но разве тут же не прибавила: «В конце концов мир принадлежит безумным!»?
Чувствуя, что еще немного, и его сердце от дикого возбуждения выпрыгнет из груди, Отакар, собравшись с силами, стряхнул с себя оцепенение и устремился к Туншенскому переулку.
Старая графиня Заградка ненавидела солнце и май с его ленивым, томным дыханием и веселыми, по-весеннему нарядными людьми. С наступлением тепла она переезжала в маленький сумрачный дворец, когда-то принадлежавший ее сестре, покойной графине Моржине; в его комнаты никогда не проникал солнечный луч. Ее собственный дом, вблизи Страговского премонстрантского монастыря, на самой вершине города, в это время стоял с заколоченными ставнями.
Студент поднялся по узкой, выложенной кирпичом лестнице, прямо, без всякого вестибюля, впадавшей в чрезвычайно холодный, как-то сразу трезвящий проход, выложенный мраморной плиткой, — сюда выходили двери всех дворцовых покоев.
Бог весть откуда пошла легенда, будто в голом, похожем на участковый суд доме скрыт несметный клад и что в нем водятся призраки; скорее всего, это была просто выдумка какого-то шутника, хотевшего, быть может, еще резче подчеркнуть ту казенную враждебность всему романтическому, которую, казалось, источал каждый камень этого здания.
Все мечты студента вмиг улетучились; он настолько отчетливо почувствовал себя безвестным нищим ничтожеством, что, прежде чем постучаться и войти, невольно шаркнул ногой перед дверью,
Трудно себе представить более неуютную комнату, чем та, в которой его ожидала, сидя в кресле, покрытом грубой серой холстиной, графиня Заградка; старый мейсенский камин, козетка,
комоды, кресла, венецианская люстра на сто свечей, бронзовые бюсты, рыцарские доспехи — все было, как на аукционе, обернуто серыми чехлами, даже над бесчисленными миниатюрными портретами висели завесы из газа — «защита от мух»; студент вспомнил: именно так графиня однажды ответила ему, тогда еще совсем ребенку.
Или это ему приснилось? За много лет он не мог припомнить ни единой замеченной им здесь мухи.
И еще с детства ему не давал покоя вопрос: что там, за мутными оконными стеклами, перед которыми обычно сидела старая дама? Куда они выходят — во двор, в сад или на улицу? Проверить он не решался. Для этого необходимо было пройти мимо графини, уже одна эта мысль повергала его в трепет.
Виной всему было связанное с этой комнатой воспоминание — всякий раз, стоило ему только переступить роковой порог, оно словно отбрасывало его на много лет назад; в памяти всплывал первый визит к графине, и он сразу чувствовал все свое существо зашитым в серую дерюгу — «защиту от мух», которых здесь никто никогда не видел.
Единственное, что оставалось до некоторой степени неприкрытым, был висящий среди миниатюр портрет в натуральную величину; в сером холсте, укрывавшем его вместе с рамой, была прорезана прямоугольная дыра, оттуда смотрело вислощекое лицо покойного мужа старой дамы, обер-гофмаршала Заградки: голый, похожий на вишню череп и взирающие в пустоту водянисто-голубые рыбьи глаза...
Граф был человеком крайне жестоким и неумолимо твердым, глухим не только к страданиям других, но и к своим собственным; как-то, еще мальчишкой, граф забавы ради прибил свою ступню к половице большим железным гвоздем. Кто рассказал ему это, Отакар Вондрейк давно забыл, однако саму историю помнил.
Во дворце водилось великое множество кошек — сплошь старые, серые, вкрадчивые существа.
Часто студент видел их сразу с целую дюжину, задумчивых и тихих, гулявших в проходе, как приглашенные на следствие свидетели, ожидающие вызова на допрос, — но никогда не входили они в комнаты, и если какая-нибудь по ошибке совала голову в дверной проем, то тотчас же отступала назад, как бы извиняясь, мол, она понимает, что еще не время для ее показаний...
Отношение графини Заградки к студенту было отмечено известной странностью.
Иногда на мгновение от нее исходило нечто трогательное, подобное нежной материнской любви — в следующую секунду его обдавало волной ледяного презрения, почти ненависти.
О природе столь странного отношения к себе он не догадывался, оно, казалось, срослось со всем естеством ее, может быть, являясь наследством древних богемских родов, привыкших в течение веков к безропотному смирению своих слуг.
Речь этих аристократов была начисто лишена какой-либо душевной теплоты — если таковая вообще в них присутствовала, — зато в ней всегда с унизительной естественностью звучало холодное, почти жесткое высокомерие, правда