Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему? – растерянно спросила она.
– Потому что к нам едет ревизор.
– Какой ревизор?
– Надя.
У меня в груди горячо лопнуло, и тёмной взрывной волной на миг залепило изнутри глаза.
– Ей тоже письмо пришло от нашего обалдуя, – пояснил тесть. – Коротенькое, как она говорит, и ничего не понять. Говорит, она вообще, как он пропал, сутки места себе не находила, а теперь – сюрприз. Хочет с нами обсудить. Ну, а Серёжка ведь сам велел наше письмо ей показать, вот и покажем, всё заодно.
– И что? Когда?
– Она уже едет.
– К нам? – едва не ахнула Маша.
– К нам.
Она коротко посмотрела на меня и тут же отвела взгляд.
– Ну хорошо… Тогда… Тогда я пошла обратно переодеваться. И папа, прошу тебя, побрейся. – На миг она задумчиво вытянула губы в трубочку. – У нас есть что-то к чаю? Или ей кофе? – опять посмотрела на меня. – Что она больше любит?
– Я-то почём знаю?
– Ну, мало ли.
– Понятия не имею.
– Я думала, может, тебе по спецканалам докладывают.
Она попятилась и отгородилась вновь закрывшейся дверью. Тесть в растерянности потоптался, а потом в сердцах сказал:
– Ну житья не дают бабы! Только отдохнуть культурно собрались – и нате. Бриться теперь…
Все разбрелись по делам. Только у меня не было дел, не оказалось на сей раз. Лениво колыхался тюль. В листве за окном самозабвенно и счастливо кишели, вопя наперебой, воробьи.
Сейчас она приедет. Будет в нашем доме, в этих привычных стенах. Такая непривычная.
Мы будем разговаривать про то, как мой сын её любит.
И как он сбежал бить японцев, не сказав ей ни слова.
Она будет ходить туда-сюда, словно своя.
Она сядет на стул, на котором сидим изо дня в день я, или Маша, или папа Гжегош. А потом снова сядет кто-то из нас. А он ещё будет помнить её лёгкую округлую плоть, маняще близкую к той нежной потайной сердцевине, что предназначена давать радость мужчинам и жизнь детям. В сущности, и тем и другим – жизнь, потому что жизнь без радости вряд ли можно назвать настоящей жизнью.
Если на этот стул после неё сяду я, мы почти соприкоснёмся.
Дверь, за которой переодевалась Маша, рывком распахнулась, и жена вылетела в широком цветастом сарафане, который очень ей шёл и, не побоюсь этого бабьего слова, молодил её, обнажая красивые плечи и скрадывая выдающую возраст излишнюю полноту ног. Размашисто, решительно она поспешила мимо меня в сторону кухни. Бросила на бегу:
– Хоть бы чайник поставил.
– У меня же хозяйка есть, – ответил я.
– Рабовладелец…
Новый трезвон взвыл как раз, когда Маша проносилась мимо.
– Передумала, что ли… – вопросительно пробормотала она, хватая трубку. – Ну, слушаю?
Пауза.
Потом растерянно:
– Да, здесь…
С трубкой в руке она показалась в дверном проёме.
– Тебя, – озадаченно сказала она вполголоса. – По-моему, Вячеслав Михайлович…
Я поднялся.
Да, это был Слава.
– Ты мне нужен немедленно в наркомате, – сказал он. – Я уже машину за тобой послал. Прости, но сразу две срочные вводные, и надо обсудить.
Свет за окном сразу померк, и захотелось передушить всех весёлых воробьёв. Какое право у них веселиться, когда у меня – такое?
Я перевёл дух и сказал:
– Еду.
Положил трубку. Верная Маша стояла рядом в ожидании.
– Ну что? – встревоженно спросила она.
Я развёл руками.
– Ты будешь смеяться, – сказал я, – но Молотов велел немедленно приехать.
Маша ошеломлённо помолчала, потом покачала головой.
– Выходной же, – растерянно сказала она.
– Выходной, – согласился я.
– Вот если бы не я взяла трубку, – сказала она, – то решила бы, что ты это сам придумал, чтобы сбежать.
– Не понял даже, о чём ты, – сказал я. – Зачем мне сбегать?
– А то ты не знаешь.
– Понятия не имею.
– Не надоело притворяться?
– Маша…
– Ладно, хватит. Но что я ей скажу?
– А знаешь, может, так даже лучше. А, Маш? Побеседуете по-бабьи, по-родственному…
– Только бы дед чего-нибудь не ляпнул, – озабоченно ответила она.
– А ты не пускай его, – предложил я. – Какого рожна ему между девушками соваться? Вдвоём посудачите, привыкай.
– Думаешь, у Серёжки с ней всё ж таки сладится?
– Надежда умирает последней, – сказал я и улыбнулся.
Она испытующе посмотрела на меня и чмокнула в щёку.
Сумасшедший день.
Смены декораций следовали одна за другой, точно в нелепом и, что греха таить, жестоком водевиле. Душе за ними было не угнаться. Письмо сына, потом сразу звонок Нади, и вот уже жаркая Москва, обезлюдевшая в этот погожий воскресный день, улетает назад за открытым окошком ЗИСа. Врывавшийся в кабину ветер трепал мои поредевшие, поседевшие волосы, ставил их торчком и дыбом, а я пытался причесать хотя бы мысли. Те знай только прыгали в разные стороны, точно перепуганные лягушки.
Чего хотела Надя?
Что там учинит с нею Маша?
Что стряслось со страной? С чего такая срочность у Славы?
Когда у Серёжки первый боевой вылет?
И всё же – что стряслось со страной?
Что там они наговорят друг другу на кухне, пока рядом никого нет? Кому перемоют кости? Что Маша ей про меня может брякнуть?
А что может брякнуть Маше про меня Надя?
Почему Слава не позвал своего зама? Ведь умница, учёный, дипломат опытнейший… Почему меня?
Впрочем, ответ на последний вопрос оказался самым простым и был получен раньше всех иных ответов.
В кабинете окно тоже было настежь, и, когда я открыл дверь, бумаги на широченном, будто для пинг-понга, письменном столе заволновались и заёрзали от сквозняка. Слава – коренастый, плотный, надёжный – стоял, расставив ноги, сложив руки за спиной, и глядел то ли на расколотую на солнцепёк и сумерки теснину московского центра, то ли в жаркое блеклое небо над нею. На двойное глухое «пх» открывшейся и закрывшейся дерматиновой двери он обернулся и поспешил мне навстречу; мы встретились посреди кабинета и пожали друг другу руки.
– Присаживайся. – Он показал на одно из чёрных кожаных кресел близ окна. – Прости, что побеспокоил в выходной. Потёмкин в отъезде, – пояснил он, – а поговорить надо. Впрочем, будь он тут, я бы всё равно ещё и тебя выкликнул. У тебя иногда бывают… – Он неопределённо пошевелил пальцами сбоку головы. – Нетривиальные такие… В общем, две головы хорошо, а три лучше.